Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перемены коснулись даже твердыни старообрядчества — Выговской общины, добившейся от правительства официального признания и самоуправления. Её наставник Андрей Денисов упрекал молодых единоверцев в склонности к своеволию и мирским радостям: «Почто убо зде в пустыне живёте? Пространен мир, вмещаяй вы, широка вселенная, приемлющая вы, по своему нраву прочие избирайте места!»
А светские консерваторы ещё более энергично критиковали представительниц прекрасного пола:
Но «дурам глупым» почему-то нравились более европеизированные кавалеры:
Надо признать, что выказываемое дамами предпочтение было вполне объяснимо: поколение «семсотого году» ещё не усвоило галантные манеры и допускало рукоприкладство. Если же отвлечься от дамского видения проблемы, то можно сказать, что у иноземцев было чему поучиться. Майор Данилов с благодарностью вспоминал свой класс в «чертёжной школе»: «…был директором капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в тогдашнее время первый знанием своим, который всю артиллерию привёл в хорошую препорцию». Его ровесник военный инженер Матвей Муравьёв с неменьшим почтением отзывался о «моём генерале» Люберасе, желавшем «зделать мне благополучие». Нащокин искренне ценил своего командира, бывшего петровского генерал-адъютанта: «Как оный граф Левенвольд, со справедливыми поступками и зело с великим постоянством, со смелостью, со столь высокими добродетелями редко рождён быть может». Моряк и дипломат Иван Неплюев сохранил самые тёплые воспоминания об Остермане: «Я не могу отпереться, что он был мой благотворитель и человек таковых дарований ко управлению делами, каковых мало было в Европе».
Народ же, как и раньше и много позже, видел в «немце» средоточие грехов, умеряемых или, наоборот, поощряемых «начальством»: «У нас немец онагдысь холеру по ветру на каланче пущал. С трубкой, значит. Возьмёт это, наведёт на звёзды и считает. Сколь сосчитает — столь и народу помрёт, потому у кажинного человека свой андел, своя звезда. Ему, немцу, от начальства такое приказание, значит, вышло, должен сполнять. Много бы у нас народа померло, да, вишь, начальство смилостивилось по штафете, ну и ослобонили».
Конечно, вместе с инженерами и моряками в послепетровскую Россию прибывали и самоуверенные молодые люди, о которых в 1760 году с иронией писал учёный-историк Август Шлёцер: «Эти дураки представляли себе, что нигде нельзя легче составить карьеру, как в России; многим из них мерещился тот выгнанный из Иены студент богословия (Остерман. — И.К.), который впоследствии сделался русским государственным канцлером».
Однако и без них такое массовое столкновение традиций и культур должно было породить проблемы. При Петре российским «верхам» или даже более или менее затронутому реформами шляхетству было не до рефлексии по поводу иноземцев — темпы и размах преобразований в сочетании с железной волей и дубиной государя не оставляли для этого возможности. Со временем доля «немцев» не уменьшилась, а, пожалуй, увеличилась — не столько в количественном отношении, сколько в качественном: иноземцев было немного, зато самые квалифицированные и честолюбивые из них выдвигались на ключевые посты в управлении, военном деле и науке.
При этом поколение «семсотого году» уже считало себя элитой великой европейской державы. Но сами эти «величие» и «европейскость» выглядели в глазах новоприбывших иностранцев, не прошедших петровскую школу реформ и походов, достаточно сомнительными. Правда, их уже нельзя было игнорировать, как во времена Ивана Грозного, считать московских подданных лишь необразованными и нерадивыми варварами. Оказалось, что русский, даже неблагородного происхождения, «способен понимать всё, что ему ни предлагают, легко умеет находить средства для достижения своей цели и пользуется представляющимися случайностями с большою сметливостью». «Можно с уверенностью сказать, что русские мещане или крестьяне выкажут во всех обстоятельствах более смышлёности, чем сколько она обыкновенно встречается у людей того же сословия в прочих странах Европы», — признавал Манштейн, один из самых умных и вдумчивых мемуаристов той эпохи. При этом автор искренне сожалел, что «немногие иностранцы приняли на себя труд» изучить русский язык.
Такой противоречивый образ России, в основе которого лежали ещё представления немецких писателей и путешественников XVI–XVII веков (С. Герберштейна, А. Олеария и др.), запёчатлён в уже помянутом «Универсальном лексиконе всех наук и искусств» Генриха Цедлера, изданном в 1732–1754 годах в Лейпциге и Галле. В статьях о России говорилось о её природных богатствах; жители же, по мнению авторов, много пьют, «недоверчивы, высокомерны, склонны к предательству, упрямы и от природы угрюмы», но в то же время «способны в науках, упорны и внимательны». При царе Петре I появились просвещённые люди; но внедрение новых обычаев и законов «произошло слишком быстро, старые свободы были уничтожены». Однако Анна Иоанновна уже названа «правительницей всего культурного мира», хотя простой народ пребывал «в большой нищете» и невежестве, усугублённом «русским пьянством», и по-прежнему сопротивлялся европейскому влиянию, призванному превратить русских в «цивилизованных людей». В сочинениях и прессе появились высказывания, что реформы Петра I были направлены не на искоренение природного «варварства», а на использование технических достижений Запада против него же. Именно с XVIII века пошло сравнение русских с медведями, тем более актуальное, что, по мнению иностранцев, эти звери до сих пор ходят по улицам русских городов.
Эту картину новой России благостной не назовёшь, но она (даже если принять во внимание «политкорректность» по отношению к «просвещённой» Анне Иоанновне) уже лишена былой цельности, выводившей «московитов» за пределы цивилизованного мира. Можно предположить, что таким же было отношение к России многих «немцев», приехавших в неё жить и служить. Конечно, не все прибывшие были способны оценить достижения России и её народа. Тот же Бирон в зените славы не считал нужным скрывать своё отношение. «Он презирает русских и столь явно выказывает свое презрение во всех случаях перед самыми знатными из них, что, я думаю, однажды это приведёт к его падению; однако я действительно считаю, что его преданность её величеству нерушима и благо своей страны он принимает близко к сердцу».
Внимательная леди Рондо, давшая Бирону эту характеристику, верно предсказала его будущее и, кажется, уловила в нём то же противоречие: русские, конечно, нация непросвещённая и даже достойная презрения (а какую ещё оценку могло вызвать желание исконных русских аристократов «рабствен-но целовать» ему ноги?), но в то же время он — слуга великой империи и должен этой роли соответствовать. Поэтому Бирон и стал фаворитом «в службе её императорского величества», а не авантюристом, готовым набить карманы и исчезнуть. Он мог накричать на нерадивых сенаторов и обещать положить их вместо брёвен на неисправные мосты (обычный на Руси стиль общения с подчинёнными) — но понимал, что проявлять публичное неуважение к чужой культурной традиции нельзя. Он приказал брату Густаву, сражённому смертью любимой жены и не желавшему присутствовать при прощании с покойницей, «покориться обыкновению русских, представляя, что он как явный чужеземец лишится общего уважения».