Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На втором и третьем курсе я прочитал почти полностью собрание сочинений Достоевского в 30 томах. Читал, как и жил, беспорядочно, яростно, запойно, со слезой и скрежетом зубовным, с отвращением, с протестом, с гневом; наконец, с открытым от изумления ртом! «Великого инквизитора» читал весенней ночью. Несколько раз вскакивал с кровати и читал стоя. Потом выскочил на улицу и быстрым шагом пошел в лес. Дивная, апрельская ночь накрыла меня свежим покровом. Земля дышала. В темноте слышно было как переговариваются между собой талые ручьи – и тренькали детским дискантом, перепрыгивая мелкие камешки, и заливались беспечным смехом, перекатываясь через коряги и валуны, и ворчали, ворочаясь по-стариковски, в глубоких заводях. Всех собирала в свою утробу безымянная речка, которая в апреле становилась полноводной и норовистой, а жарким летом почти исчезала в глубоких торфяных впадинах и канавах. Речка впадала неподалеку в Оккервиль, та в свою очередь в Охту, Охта в Неву, а Нева в Атлантический океан. Эта мысль – что я стою неподалеку от побережья Атлантического океана – всегда будоражила мое воображение. В детстве мы с Китом неоднократно снаряжали маленькие драккары из сосновой коры в дальний путь к берегам Норвегии и, опуская их в стремительное течение, провожали старым моряцким напутствием: «Семь футов под килем!»
Вот и теперь речка взволнованно лопотала под мостком, унося воды моего леса в могучий океан, словно «хлопотливая труженица в весеннюю страду», по словам поэта. Отовсюду, из мрака, дышала влажная прохлада, настоянная на прелом запахе оттаявшей земли. На небе мерцали крупные яркие звезды. Я вышел на лесную поляну, поросшую сухой прошлогодней травой, и задрал голову.
Ничто так не очищает душу, как ночное звездное небо. Я вдруг почувствовал то, что искал многие годы – я сделался счастливым. Назвать счастьем после этого все, что я знал и перечувствовал, было кощунством. Это был не восторг, не умиление, не покой… Не экстаз, не упоение… Это было не покаяние… Это была необыкновенная полнота жизни, как будто была тьма и вдруг включили свет, и ты увидел подлинный мир ясными глазами и мир был прекрасен. В нем не было страха, не было загадок, не было предчувствий и надежд, не было времени. В нем все вопросы получили ответ. Я стоял, как громом пораженный и блаженные слезы катились из моих глаз…
Свет выключился через три-четыре минуты так же неожиданно, как и включился, но глубокий обморок благодати еще долго был со мною.
Часа два я бродил бесцельно по лесным тропам и плакал в голос, размазывая слезы ладошками. Я просил Бога только об одном: чтоб Он не покидал меня. «Господи, хорошо мне с тобою!» Я любил и прощал всех. Я говорил с лесом, и он отвечал мне нежной молвью, я признавался в любви к звездам, и они улыбались мне в ответ. Этот мир был совсем не страшный, он был моим уютным домом, в который я вернулся из странствий. Надолго ли?
Заалела на востоке узкая полоска неба, вскрикнула спросонья какая-то пичуга, треснула ветка… Я очнулся.
Бог подарил мне часа два подлинной благодати. За что? Думаю, из милости. Но не только. Много раз в дальнейшем я спасался от отчаянья и депрессии, вспоминая эту волшебную ночь. В самую тяжкую минуту, в час испытаний и сомнений, я вспоминал, как был «восхищен на небо» и пятился от черной бездны со спасительной молитвой и надеждой.
Назавтра я узнал, что это была Пасхальная ночь.
Глава 37. Обращение
Я рассказал Герасимову о своих чудесных переживаниях, будучи уверен, что он оценит и зауважает меня, но Михаил задумался.
– Будь осторожен. Такие симптомы бывают у эпилептиков. Ты в курсе, что такое прелесть?
Мишу вообще трудно было увлечь фантазиями. Его вера была строга. Даже внешне – худой, чисто выбритый, черноволосый, подтянутый, смуглый, в огромных черных очках – он походил больше на католика, чем на православного, которых мы привыкли представлять расхристанными и немножко шальными бородачами. Позже он признался мне, что одно время действительно подумывал о том, чтобы перейти в католичество, но успешно переболел. Понял, что соблазнился, скорее, эстетикой, чем духом католической Церкви.
Миша обращался в сферах, которые для меня были закрыты. Однажды он дал мне почитать Набокова – рассказы, «Лолиту» – отпечатанные на машинке, и я впервые столкнулся с настоящим, не тронутым грязными пролетарскими лапами, «заморским» русским языком. Лолита перетряхнула все мои представления о литературе. Я прочитал ее за сутки и пережил бурные чувства в четкой последовательности – восхищение, благоговение, уныние, отвращение, ненависть. Гумберт вызывал у меня только одно желание – дать ему по яйцам ботинком, а потом в зубы коленом. Я не постеснялся, возвращая пухлый том в кожаном синем переплете, сказать об этом Герасимову, который расхохотался.
– Он редко вызывает сочувствие.
– Мне вообще показалось, что Набоков однажды был смертельно оскорблен и мстил всем всю жизнь. Злой он.
– Может быть, – задумчиво сказал Герасимов, – но стилист непревзойденный.
Потом он познакомил меня с трудами некоторых зарубежных религиозных мыслителей и, наконец, вручил папку с машинописными листами.
– Вот, держи. Это курс лекций по богословию Осипова Алексея Ильича, профессора Духовной Академии в Москве. Известный в своих кругах человек. Умница. Мне дали на время, я уже прочел.
Я читал в своем любимом лесу, под огромной елью, в мае, на ковре зеленого мха, украшенного цветущей ветреницей, под аккомпанемент трелей зябликов и зеленушек, согреваемый теплым солнцем на голубом небе – прекрасная сцена для урока по богословию! Осипов сразил меня. Я открывал глаза, переворачивая страницы, раз за разом, на мир, на Бога, на человека, на смысл жизни! Ответы, которые так нужны были мне в последние годы, которые буквально стучались в мое сердце и разум, открывались в ясной простоте, поражая своей убедительностью. Дурацкие советские сказки про бородатого дедушку на облаках, который кидает на грешные головы молнии и громы, развеялись. Рухнули подлые наветы на Церковь, которая учит рабству и потворствует несправедливости. Затрещал миф о неизбежном противостоянии религии и науки. Пошатнулось все мироздание. Причем в прямом смысле – меня