Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он с детства чувствовал расстояния – определял точно, словно линейкой измерял, – и всегда знал, сколько верст пройдено или осталось до конца маршрута. Но в пустыне внутренний прибор засбоил: глаза тщетно шарили по сторонам, ища и не находя ориентиры, черепашья скорость сбивала с толку. Эшелон вроде бы и полз вперед, но одновременно и вяз в пространстве, не умея его преодолеть. И люди вязли в этом нескончаемом перегоне.
Спасение – полустанки. Да, часто заброшенные. Да, меж собой неразличимые: пара мазанок, то серых, то беленых, напорная башня из темного кирпича и непременно с синей дверцей. Но на каждом – название русскими буквами. И на каждом – новое. А значит, пробирается “гирлянда” вперед – продирается по пустыне, цепляясь за эти названия, как утопающий в болоте за кочки. Чумыш, Камышлы-Баш, Каракуус – будто песок шуршит о коряги. Бай-Хожа, Тюра-Там, Хорхут – змея гремучая бьет хвостом. Бик-Баули, Джусалы, Чиили – скрипит цикада.
Какое же все чужое.
Паровоз топили сначала дровами, которыми вдосталь запаслись в Аральске. Затем начали собирать по пути саксаул: корявое дерево это оказалось твердокаменным и не поддавалось рубке топором, а только ломалось под сильным напором, поэтому заготавливать его не могли ни дети, ни женщины, а лишь Деев с фельдшером да машинист с помощником. Опасаясь, что и саксаул может скоро исчезнуть, Деев дал команду останавливаться и собирать дрова каждый раз, когда замечал корявые поросли, – это тормозило и без того улиточий ход состава. Зато теперь в тендере обильно топорщились кокоры и высились навалы сучьев.
Воду для паровоза также запасли впрок. Не очень-то доверяя местным станционным смотрителям, – тем более что добрая половина станций стояла необитаемая и воды в напорных башнях могло не оказаться вовсе, – Деев одолжил в Казалинске ржавый нефтяной бак на колесах. Вернее, арендовал у вокзального начальства – за бокалы для шампанского и прочую золочено-посудную дребедень, что пылилась на полевой кухне еще со Свияжска. На обратной дороге обещал бак вернуть. Жадное до фаянса и серебряных ложек начальство отсыпало Дееву и пару горстей соды, чтобы свести ржу с колес, простоявших без движения не то пяток, а не то добрый десяток лет. Цистерна нещадно воняла тухлой нефтью и почему-то мочой, но воду держала исправно: залили ее по самый люк и прицепили в конец состава, а люк задраили покрепче – неприкосновенный-де запас. “Гирлянда” стала длиннее, а Деев – спокойнее.
Ржавая вода и саксаул – вот и все, что имелось в достатке. Еды – не было. Нелепо было спрашивать о провизии на полузанесенных песком станциях, где хорошо если обнаруживался какой-нибудь угрюмый человечек с парой шелудивых овец в загоне и пятком тощих индюшек, живущих прямо в хозяйском доме. Главной пищей нелюдима обычно бывали сухари, сушенный до состояния камня творог и сушеная же баранина в палках – все покупалось в запас, на месяц вперед, в близлежащих городках на базаре, а умещалось в каком-нибудь сундуке, тотчас запираемом хозяином на ключ при виде высыпающих из эшелона детей.
А городки – одно название, на самом деле просто станции покрупнее, куда время от времени наезжал из пустыни всякий народ, разбивал юрты или поднимал полосатые навесы и толкался пару дней, продавая-покупая, чаще меняя, еще чаще просто глазея. Лысые папахи и чапаны, старая упряжь, нечесаная верблюжья шерсть – вот что было обычно на таком базаре. А провизии – не было. Как не было ни горсовета, ни милиции, ни отделения ЧК, куда Деев мог бы заявиться со своим основательно потрепанным уже мандатом и потребовать хоть чего-то. Да и людей, что могли бы прочитать этот мандат, – и тех порой не встречалось на станциях.
Свияжских куриц давно уже поели, остались от них одни насесты в закутках штабного вагона. В кухонных закромах медленно таяли остатки вяленой рыбы – подарок от казаков: сперва выделяли ежедневно по полтушки на рот, затем по четвертинке, а затем и того меньше. Рачительный Мемеля замешивал в похлебку всё: чешую, жабры, хвосты-плавники, – толок в муку рыбьи кости и отваривал в нескольких водах потроха, чтобы и их пустить в суп. От запаха бессменной похлебки – соль, затхлая вода и рыбий жир, – которую ели вот уже пару недель, сестер мутило. А Деева не мутило – чувствовать вкус еды давно перестал. Думал: вот закончится рыба – соскучитесь еще по ее вони. И рыба скоро закончилась.
“Гирлянда” волоклась по занесенным песком рельсам – вперед, все глубже в пустыню – без пуда провизии и без щепоти соли. Вода в питьевых бочках плескалась, но отмерялась по половине кружки и строго по расписанию. Все знали, что здесь пище взяться неоткуда. “Еда будет, когда увидите горы”, – пообещал Деев детям. С чего он взял, что горы щедрее песков? Но что-то нужно было обещать.
Эта дорога была как вымершая. Ни единого поезда не тащилось по ней, и только редкие путники проплывали порой слабыми тенями вдоль путей. И как бы медленно ни ползла “гирлянда”, сколько бы ни стояла на перегонах, ожидая ломающих саксаул мужчин, ни один состав не догнал ее и ни один не встретился на пути. Торчали вдоль дорожного полотна кусты, насаженные для защиты от песка, – и не полынь, и не акация, и не джузгун, да и вовсе не растения даже, а скелеты растений в россыпи черных колючек. Белые кости зверей мелькали иногда среди этих кустов. И если бы не знал Деев твердо, что рельсы эти ведут в Ташкент – в “город хлебный”, как стали его называть в голодной России, в “град небесный”, “землю обетованную”, куда стремятся, в мечтах и наяву, сотни и сотни скитальцев, – если бы не тянулись эти рельсы в сказочный Ташкент, за которым прятался в горах еще более сказочный Самарканд, ни за что не повел бы Деев эшелон по этой мертвой дороге.
И скитальцы знали, что рельсы ведут в Ташкент, – многих Деев отвадил на станциях, где пытались они приклеиться к поезду, честной просьбой или украдкой. Самые же отчаянные пускались в переход по пустыне на своих двоих, по шпалам, – и нередко на перегонах “гирлянда” нагоняла таких безумцев, полуживых от голода и жажды. Взрослых Деев не брал. Детей – брал. Белая не перечила: еды не осталось, и новички не могли никого объесть.
Вот где они были – беспризорники, о которых толковал оренбургский инспектор! Дюрмень-Тюбе, Кара-Узяк, Сауран – везде попадались дети, дети, дети, поодиночке и стайками, еще ходячие или уже валявшиеся без сил. Деев брал всех. Накормить приемышей не могли, а вот напоить и положить на лавку, ободрить обещанием не бросить – вполне.
У Джалагаша увидели семью: отец с матерью лежали на обочине в тени арбы, а малолетние близнецы ползали рядом, по путям. Деев хотел выбранить родителей за беспечность, но не сумел – оба были мертвы. Детей забрали в малышовый вагон, арбу – в тендер, к дровяным запасам.
Далеко за Кзыл-Ордой встретили еще одну семью: на рельсах сидели старый сарт и четыре его закутанные в черное жены, под черными же волосяными покрывалами. Увидев пыхтящий вдали поезд, сарт поднялся тяжело – видно, едва держался на ногах от усталости – и палкой принялся сгонять женщин с путей. Те отчего-то упрямились, не хотели вставать, но наконец подчинились, отошли на несколько шагов и застыли столбом.
Глядя на них с крыши штабного, Деев никак не мог отделаться от неуютного чувства: что-то странное было в этой обычной для местных краев сцене. И не потому, что азиат бил своих жен; и не потому, что были эти жены связаны между собою толстой веревкой, тянувшейся от пояса к поясу, – суровость местных мужей была известна. Но то ли потому, что женщины эти, все четверо, провожая взглядом паровоз, стояли с поднятыми головами, – а это не принято у азиаток. То ли потому, что были они очень малы ростом. Или потому, что высунулась у одной ненароком из-под подола нога – обутая не в деревянный или кожаный башмак, а в лапоть…