Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насколько знаю, теорию предисловий еще никто не написал. Это упущение не должно нас удручать, поскольку суть дела известна каждому. В беспросветном большинстве случаев предисловие находится где-то между застольной здравицей и надгробной речью, а потому переполнено самыми безответственными преувеличениями, которые недоверчивый читатель воспринимает как жанровую условность. Другие образцы — вспомним незабываемый труд, предпосланный Вордсвортом второму изданию «Lyrical Ballads»[117], — провозглашают и обосновывают эстетическое кредо автора. Увлекательное и немногословное предисловие Монтеня не менее замечательно, чем вся его замечательная книга. Вступительные главы ко многим вещам, которые не захочет стереть время, стали неотъемлемой частью текста. Первая в «Тысяче и одной ночи» (или, как настаивал Бертон, «Тысяче ночей и одной ночи») сказка о шахе, каждое утро отправлявшем очередную супругу на казнь, ничем не уступает последующим; знакомство с паломниками, чья благочестивая кавалькада будет потом излагать разноголосые «Кентерберийские рассказы», многие находили самой живой частью тома. У елизаветинцев в роли пролога выступал актер, излагавший содержание драмы. Не знаю, уместно ли здесь поминать ритуальные призывы в зачине эпических поэм наподобие «Arma virumque cano»[118]{313}, счастливо повторенного потом Камоэнсом{314}:
As Armas e os Baroes assignalados…
При благосклонности звезд пролог может из низшей формы тоста превратиться в своеобразную ветвь литературной критики. Каких благоприятных или сокрушительных оценок удостоятся мои предисловия, охватывающие столько мнений и лет, судить не мне.
Перечитывание этих забытых страниц навело меня на мысль о другой, более оригинальной и интересной книге, за которую и предлагаю взяться всем желающим. Думаю, здесь нужны более умелые руки и усердие, которого у меня уже нет. В тысяча восемьсот тридцатых годах Карлейль придумал в «Сарторе Резартусе» немецкого профессора, напечатавшего ученый труд по философии одежды, который он, Карлейль, частично перевел и, не без некоторой перелицовки, прокомментировал. Рисующаяся мне сейчас книга — нечто в этом роде. Она состояла бы из предисловий несуществующим книгам. В ней могли бы обильно цитироваться образцовые места из этих гипотетических сочинений. Существуют сюжеты, предназначенные не столько для кропотливого описания, сколько для досугов воображения или снисходительной беседы, — именно такие сюжеты составили бы неощутимую основу тех ненаписанных страниц. Представляю, как мы сопроводили бы подобным прологом Кихота, или Кихано, о котором до сих пор неизвестно, кто он — никудышный бедняга, который во сне видит себя доблестным рыцарем, окруженным злыми волшебниками, или окруженный злыми волшебниками доблестный рыцарь, который во сне видит себя никудышным беднягой. Стоило бы, разумеется, исключить любые образцы пародии или сатиры, оставив только такие сюжеты, которые приемлемы и приятны для ума.
РЭЙ БРЭДБЕРИ
«МАРСИАНСКИЕ ХРОНИКИ»
Во втором столетии нашей эры Лукиан Самосатский создал свою «Правдивую историю», куда, наряду с прочими чудесами, включил описание селенитов, которые (по свидетельству правдивого историка) чешут и ткут металлы и стекло, могут вынимать и вставлять себе глаза, а питаются нектаром воздуха, иначе говоря — выжатым из воздуха соком. Лудовико Ариосто в начале шестнадцатого века придумал рыцаря, находящего на Луне все, растраченное на Земле: слезы и вздохи влюбленных, время, потерянное в азартных играх, неисполненные замыслы и несбывшиеся желания. В следующем столетии Кеплер составил свой «Somnium Astronomicum»[119]{315}, описав как бы прочитанную им во сне книгу, где многословно воспроизвел мироустройство и обычаи населяющих Луну змей, которые укрываются от дневной жары в глубоких пещерах и выползают из них только на закате. Между первым и вторым воображаемым путешествием лежат тринадцать столетий, между вторым и третьим — сто лет. Два первых — ни за что не отвечающие и дающие себе полную волю выдумки, третье отягощено стремлением к правдоподобию. Причина понятна. Лукиану и Ариосто путешествие на Луну казалось символом и прообразом невозможного, вроде черных лебедей для латинского языка; Кеплер, как и мы, уже видит в нем одну из возможностей. Разве изобретатель всемирного языка Джон Уилкинс не издает в те же годы свое «Открытие жизни на Луне, рассуждение, имеющее целью убедить в вероятности другого обитаемого мира на другой планете» с приложением «Рассуждения о возможности межпланетного путешествия»? В «Аттических ночах» Авла Геллия{316} пифагореец Архит{317} изготовляет деревянного голубя, умеющего летать; Уилкинс предсказывает такое же или похожее устройство, способное однажды доставить нас на Луну.
Предсказывая возможное или вероятное будущее, кеплеровский «Somnium Astronomicum», по-моему, предвосхищает новый повествовательный жанр, который в Северной Америке зовут «science-fiction», или «scientifiction»[120], и замечательный образец которого дает в своих «Хрониках» Рэй Брэдбери. Их тема — завоевание и колонизация другой планеты. Это многотрудное предприятие людей завтрашнего дня кажется сегодня достаточно нелепым; однако Брэдбери (безотчетно и, может быть, следуя внутреннему голосу) предпочел для своего рассказа элегический тон. Марсиане, отвратительные в начале, вызывают у него жалость, становясь жертвами завоевателей. Земляне побеждают, но автор не радуется их триумфу. С грустью и разочарованием говорит он о грядущем распространении человеческого рода по красной планете, пророчески показывая нам перекатывающиеся голубые пески безжизненной пустыни, шахматные руины городов, желтые закаты и старые лодки, беспомощно распластанные на песке.
Иные авторы тщательно документируют будущее, но им не веришь, всякую секунду помня; что перед тобой — литературная условность. Брэдбери упоминает 2004 год, и мы чувствуем на себе груз, усталость, бесконечное и беспорядочное нагромождение прошлого — «dark backward and abysm of Time»[121]{318}, говоря словами шекспировского стиха. Уже Возрождение, устами Джордано Бруно и Фрэнсиса Бэкона, заметило, что настоящие «древние» это мы, а не герои Ветхого Завета и гомеровских поэм.
Как, спрашиваю я себя, закрывая книгу, этот человек из Иллинойса добился того, что эпизоды завоевания другой планеты наполняют меня чувством такого страха и потерянности? Чем меня могут трогать — и трогать до самой глубины — подобные фантазии?
Любая литература (набираюсь я сил ответить на собственный вопрос) — это сцепление символов; главных вещей в жизни совсем не много, и совершенно не важно, прибегнет ли писатель для рассказа о них к помощи «фантастики» или «реальности», Макбета или Раскольникова, вторжения в Бельгию в августе четырнадцатого года или вторжения на Марс в 2004-м. Что может значить новизна или новинка в таком жанре, как «science-fiction»? В свою фантасмагорическую на первый взгляд книгу Брэдбери перенес нескончаемые и