Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его длинные дреды в некоторых местах осветлены, в остальном волосы темно-каштановые, но я вижу, что глаза его и голубые, и зеленоватые, и золотистые одновременно, совсем как стеклянные шарики, которые папа давал поиграть мне и Орену, когда мы были маленькими. На нем грязные черные брюки и крепкие коричневые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками.
Мои глаза превращаются в щелочки, а он продолжает тараторить.
— Я был там, — он указывает на другую сторону проулка. — Рылся в мусорных баках в поисках сокровища и подумал, — он нацеливает палец в висок, — а ведь это та хорошенькая девушка, которая приходит на блошиный рынок и любит старые вещи. Готов поспорить, она оценит хороший испуг, а потом у меня появится уникальный и практически единственный шанс показать ей мои последние находки. Итак, с испугом мы покончили, так что теперь переходим ко второй части нашей программы.
Хорошенькая девушка. Он только что назвал меня хорошенькой девушкой. Эти слова ударили меня как электрическим током.
А может, я его не расслышала. Может, он произнес совсем другое слово, которое лишь звучало как «хорошенькая».
Он хватает меня за здоровую руку и ведет к мусорным бакам. Я не возражаю. Этот парень излучает что-то яркое, и большое, и открытое, что-то такое, к чему я не привыкла… и меня тянет к нему, не знаю почему.
Нет. Знаю. Он назвал меня хорошенькой девушкой.
Хорошенькие — это девушки в школе, с длинными волосами и сердечками на серебряных цепочках. Хорошенькая значит нормальная.
Он останавливается у мусорного бака, наклоняется, чтобы что-то достать. Поворачивается лицом ко мне, большим и указательным пальцами обеих рук держит спущенную автомобильную камеру.
— Ты… э… нашел спущенную камеру, — говорю я. Не знаю, какой реакции ожидает он от меня на этот кусок резины, который он достал из грязного, вонючего мусорного бака в том самом проулке, где меня чуть не застрелили тремя днями раньше. Впрочем, об этом он знать не может.
— Да, безусловно, — отвечает он, без малейшего намека на иронию. — Вот, просто подойди чуть ближе. Пока смотреть особо не на что, но… — Он убирает одну руку с шины, как это мог бы сделать фокусник, и машет ею в воздухе. — …подожди, пока ты поймешь, отчего она сдулась.
Не знаю, почему я решаю подойти к совершеннейшему незнакомцу, но подхожу. Он протягивает мне камеру и вертит. Одна сторона утыкана осколками зеркального стекла, которые торчат из иссиня-черной камеры, как звезды.
— Вау. Это… это действительно прекрасно, — я говорю, что думаю, протягиваю пальцы к осколкам. Я должна прикоснуться к этим звездам, притянутым к земле. Пока они не исчезли.
— Эй… не делай этого! — он отталкивает мои пальцы. Рука у него большая и холодная. Я засовываю руки в карманы, рассерженная.
— Видишь? — Он показывает мне ладонь левой руки, в маленьких красных порезах. — Я уже успел порезаться. Раны на ладони — совсем не смешно, поверишь ты мне или нет. Но жизнь художника полна трудностей! И, полагаю, я могу расценивать их как боевые ранения.
Моя порезанная ладонь пульсирует болью в кармане. По ощущениям, порезано и предплечье, чуть ли не до локтя. Он не понимает, что я страдаю от собственных боевых ран — тех боевых ран, которые получаешь на передовой, пусть и благодаря случаю. Мысль о пуле, грохоте выстрела, летящих во все стороны осколках стекла вновь заставляет меня содрогнуться.
— Боевыми ранениями, да? — повторяю я. — И с кем ты воюешь?
Он мнется с ответом. Потом его глаза вспыхивают.
— Моя благородная битва — борьба за право рыться в мусорных баках, — он протягивает мне здоровую руку. — Между прочим, я Флинт.
— Ло. — Я не пожимаю ему руку. Рукопожатия — это для взрослых и психотерапевтов, когда они встречаются с тобой в первый раз и пытаются доказать, что уважают тебя как личность. Я-то знаю: за прошлые три года общалась с пятью или шестью, включая доктора Джейнис («Зови меня Джейнис») Вайсс, доктора Аарона («Здесь ты в полной безопасности, Пенелопа») Машнера и самого последнего, доктора Эллен Пич. Доктор Пич, простая в общении, перегруженная работой и, несомненно, вымотанная донельзя, уже на нашей второй встрече выписала мне «Золофт»[12], отправив в Зомбиленд, где давно уже живет мама. После двух недель с онемевшим мозгом я решила, что канализационной системе эти таблетки нужнее, и спустила их в унитаз.
Мама и папа, разумеется, не замечают. Они никогда не замечают. Ничего.
Флинт никак не комментирует мое пренебрежение рукопожатием, просто убирает руку в карман куртки и снова кланяется, продолжая улыбаться.
— Итак, Флинт, — говорю я, — ты так и не ответил на мой вопрос. Что ты здесь делаешь? Помимо борьбы за мусорные права?
Перед тем как ответить, он несколько долгих секунд разглядывает небо.
— Я художник. Но у меня нет денег, чтобы покупать материалы и создавать произведения искусства, — он пожимает плечами. — Поэтому я нахожу материалы там, где могу, — добываю из неисчерпаемых мусорных баков Гдетотама.
Когда Флинт говорит «Гдетотам», такое ощущение, что речь он ведет о небесах.
— Взгляни. Утренняя охота удалась. — Он поворачивается, берет брезентовый мешок, ставит у моих ног. Он в постоянном движении, никогда не останавливается. — Раскрой его. Посмотри сама. Магазин открыт до трех часов. — Он покачивается взад-вперед на каблуках.
Я вытаскиваю керамическую лампу с треснувшим абажуром, пакет с осколками синего стекла, деревянный брусок, утыканный ржавыми гвоздями, большую металлическую погнутую раму для картины.
— И что ты об этом думаешь? — Он вновь улыбается, дергает себя за один из блондинистых дредов, потом ощупывает дырки в штанах. Мне нравятся маленькие изъяны его одежды, и то, что вся она мятая и одно не подходит к другому, и яркие заплаты, пришитые к рукавам на локтях. Все это хорошо смотрится на нем, на его долговязом теле. Действительно хорошо. И все у него такое мягкое. Не то что у парней в школе. Очень уж наглаженные джинсы, и намазанные гелем волосы, и одежда в тон и цвет. Все холодное, чистое, резкое.
— Они клевые, — говорю я, так и думаю. Неосознанно тянусь пальцем к ржавым гвоздям, но останавливаю себя. Флинт пристально наблюдает за мной, и я в смущении краснею. — Для чего ты их используешь?
— Пока не знаю. Сотворю что-нибудь дикое и потрясающее. А может, что-то уродливое и отвратительное, и никто этого никогда не увидит.
Мы начинаем укладывать все обратно в мешок, стоя на коленях на грязном бетоне.
— Ты живешь где-то здесь, Ло?
Я смотрю в бетон, отдавая себе отчет, что как раз здесь я и не живу.
— Нет. В другом районе.
— Каком? — спрашивает он.
— В Лейквуде. Туда идет автобус. Добраться легко, — я чувствую, как щеки горят румянцем.