Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чешское государство немедленно начало преследовать подписантов хартии. С января по март 1977 года Паточку регулярно допрашивали в Ружинской тюрьме. Его допросы были скорее изнурительными, чем жестокими, но они длились целыми днями и изматывали его. Гавел видел его однажды в комнате ожидания для заключенных, где их оставляли сидеть перед допросами — ритуал, призванный усилить тревогу. Паточка, казалось, совершенно не беспокоился, он говорил с ним о философии.
В тот же день, после допроса, Гавела заключили в тюрьму. Паточку освободили, но в последующие месяцы вызывали снова и снова. В конце этого периода он написал «Политическое завещание», в котором сказал: «Необходимо, чтобы люди всегда вели себя достойно, не позволяли себя запугивать и терроризировать и говорили правду». Это звучит так просто: призыв говорить о вещах как они есть, без прикрас.
Однажды в начале марта Паточку допрашивали особенно долго — одиннадцать часов. Он снова разозлил режим, связавшись с посетившим его министром иностранных дел Нидерландов Максом ван дер Стулом, чтобы заручиться его поддержкой Хартии 77. На следующий день после этого Паточка упал в обморок. Его доставили в больницу, где он умер. Это случилось 13 марта 1977 года.
На похоронах, которые прошли на Бржевновском кладбище в Праге, присутствовали тысячи людей. Власти не препятствовали их проведению, но всячески саботировали это событие. Иван Клима, присутствовавший на церемонии, вспоминает, как они послали мотоциклистов на близлежащую трассу, а сверху постоянно кружил вертолет — чтобы речи собравшихся не были слышны. Присутствующие полицейские повернулись спиной к могиле. Некоторые демонстративно фотографировали лица в толпе.
За похоронами последовала еще одна из тех лихих операций по переправке архивов, которые так часто встречаются в истории феноменологии. Группа бывших студентов и коллег Паточки, возглавляемая Клаусом Нелленом и Иваном Хватиком, а также польским философом Кшиштофом Михальским, организовала для западных ученых и дипломатов тайный вывоз копий его работ из страны, забирая часть из них при каждой поездке в Прагу и обратно. Постепенно дубликаты архива собрали в Институте гуманитарных наук в Вене, а оригиналы спрятали в Праге. Память о Паточке и сегодня хранят институты в обоих городах. Один ученый, связанный с венским институтом, Поль Рикер, подытожил его наследие следующим образом: «Неустанное преследование этого человека доказывает, что в случае крайнего унижения народа философская мольба о субъектности становится единственным средством защиты гражданина от тирана».
Эта идея легла в основу знаменитого эссе Гавела 1978 года «Сила бессильных», посвященного памяти Паточки. В деспотическом государстве, писал Гавел, людей делают кооптированными тончайшими способами. Он приводит пример: директор овощного магазина получает из головного офиса предприятия табличку со стандартной надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Он должен повесить ее на свое окно, что и делает, хотя его ни капли не волнует ее смысл — он просто знает, что в противном случае могут возникнуть всевозможные неудобства. Клиентка, увидев объявление, тоже не задумывается об этом: у нее в кабинете все равно висит такое же. Значит ли это, что знак бессмысленный и безобидный? Нет, говорит Гавел. Каждый знак вносит свой вклад в мир, в котором независимость мышления и личная ответственность тихо съедаются. Знаки, по сути, исходят из хайдеггерианского «das Man», и они же помогают его поддерживать. По всей стране, даже в кабинетах самых высокопоставленных лиц, люди одновременно страдают от системы и цементируют ее, параллельно убеждая себя, что все это не имеет значения. Это гигантская структура недобросовестности и банальности, идущая до самого верха. Все «вовлечены и порабощены».
По мнению Гавела, именно здесь должен вмешаться диссидент и сломать эту схему. Бунтарь требует возвращения к «здесь и сейчас», говорит Гавел, — к тому, что Гуссерль назвал бы самими вещами. Он проводит эпохé, отбрасывая в сторону все, и каждый человек видит то, что находится перед его глазами. В конце концов результатом станет «экзистенциальная революция»: отношение людей к «человеческому порядку» будет пересмотрено, и они смогут вернуться к подлинному переживанию вещей.
Революция действительно произошла в 1989 году; она привела Гавела к власти в качестве первого посткоммунистического президента страны. Он не всем угодил в этой роли, и революция не была феноменологической или экзистенциальной, как кто-то, возможно, надеялся. По крайней мере, мало кто теперь думает о ней в таком ключе. Но перемены, безусловно, были. Феноменологический императив перехода непосредственно к переживаемой реальности, возможно, оказал здесь более длительное влияние, чем более откровенный радикализм Сартра. Пожалуй, феноменология даже в большей степени, чем экзистенциализм, является по-настоящему радикальной школой мысли. Брентано, первоначальный феноменологический бунтарь, мог бы гордиться тем, какое влияние он оказал.
13. Однажды попробовав феноменологию
Глава, полная прощаний
«Вперед, всегда вперед!» — таков был клич экзистенциалистов, но Хайдеггер уже давно заметил, что нельзя идти вперед вечно. В «Бытии и времени» он изобразил Dasein как обретение подлинности в «бытии-к-смерти», то есть в утверждении смертности и ограниченности. Он также стремился показать, что само бытие не находится на какой-то вечной, неизменной плоскости: оно возникает во времени и в истории. Таким образом, как на глобальном уровне, так и в жизни каждого из нас все вещи временны и конечны.
Эта идея о том, что бытие или человеческое существование имеют «срок годности», никогда не нравилась Сартру. Он принимал ее в принципе, но все в его личности восставало против того, чтобы быть ограниченным чем бы то ни было, и в первую очередь смертью. Как он писал в «Бытии и ничто», смерть — это возмущение, которое приходит ко мне извне и уничтожает все, что я мог бы сделать. К смерти нельзя подготовиться или сделать ее своей; это не то, что можно решительно принять, не то, что можно включить в себя и приручить. Это не одна из моих возможностей, а «возможность того, что для меня больше не существует возможностей». Де Бовуар написала роман о том, что бессмертие было бы невыносимо («Все люди смертны»[87]), но и она воспринимала смерть как нечто чужеродное. В романе «Очень легкая смерть», написанном в 1964 году и посвященном последней болезни ее матери, она показала, как смерть пришла