Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А есть еще вот какие, – продолжал он, волнуясь все больше. – Когда она ухитрится внушить многим, будто каждого из них любит, начинает тешиться тем, что возбуждает между ними ревность, оказывая ласки и милости одному в присутствии другого! А когда увидит, что тот, кого она любит больше, уже уверился в ее любви через сделанные ему знаки, тогда туманными речами и напускным пренебрежением останавливает его, чем прямо-таки пронзает ему сердце, притворяясь, будто он ей вовсе безразличен и она готова полностью отдаться его сопернику! Отсюда происходят ненависть, вражда, бесчисленные скандалы, а то и просто гибель, потому что крайнее возбуждение страсти, которое испытывает мужчина, неизбежно выльется наружу, – а для женщины это окончится позором и бесчестьем.
А иной из них мало одной этой пытки ревностью: после того как любящий уже представил всяческие свидетельства своей любви и преданного служения и она, приняв их, подала ему некие приметы ответного чувства, вдруг, безо всякой причины, совершенно неожиданно, принимает неприступный вид, притворно обвиняет его в холодности и, измышляя все новые и новые подозрения, будто он ее не любит, делает вид, что любым способом готова с ним разлучиться. И из-за всех этих невзгод бедняге приходится начинать сначала, делать опять все те же знаки, будто заново принимаясь ухаживать за ней, – целыми днями слоняться вокруг ее дома, а когда она выходит, не сводя с нее глаз, следовать за ней и в церковь, и в любое место, куда ни пойдет. Все возвращается: плач, вздохи, терзания… а когда ему наконец удается с ней поговорить, – то и мольбы, проклятия, отчаяние, словом, все приступы ярости, в которые ввергают несчастных влюбленных эти хищницы, более тигриц охочие до крови!
LXXV
Все подобные плачевные улики бывают слишком ясны и понятны – и подчас больше для других, чем для той, которая является их причиной, – и за немногие дни становятся настолько известными, что уже нельзя сделать ни шага, ни малейшего жеста, который не был бы замечен тысячей глаз. Бывает, намного прежде, чем впервые предадутся влюбленные любовным утехам, о них уже толкует и судит весь свет. По одной лишь причине: увидев, что любящий, доведенный едва не до смерти жестокими терзаниями, решительно и всерьез хочет отступить, женщина впопыхах начинает показывать, что любит его всем сердцем, даря ему все удовольствия и себя саму, – будто нарочно, чтобы ему, утратившему прежнее пламенное вожделение, плод любви казался менее сладок и он меньше чувствовал себя ей обязанным.
И все это единственно ради желания делать наперекор! И поскольку о такой любви широко расходится молва, одновременно становятся общеизвестны и все ее последствия: женщина опозорена, а любовник, выходит, лишь зря потерял время и труды, сократив себе жизнь бесплодными и безотрадными горестями. А все потому, что получил желаемое не тогда, когда оно было столь манящим, что сделало бы его счастливым, но когда стал почти, или даже совсем, разочарован, когда сердце его до того истерзали горькие страсти, что он не испытал уже ни наслаждения, ни удовлетворения.
LXXVI
Никто не пытался прерывать возбужденную речь синьора Гаспаро. Когда же он умолк, синьор Оттавиано сказал, улыбнувшись:
– Вы давеча притихли и прекратили говорить о женщинах дурное; зато теперь ударили по ним крепко! Точно отступили назад, чтобы разогнаться и сильнее ушибить. Но, честное слово, вы не правы; пора бы уже угомониться.
Синьора Эмилия весело переглянулась с синьорой герцогиней:
– Смотрите-ка, государыня, в стане наших противников начались раздоры.
– Не называйте меня так, – отозвался синьор Оттавиано. – Я вам не противник, но мне порядком надоел этот спор. Не потому, что мне досадно видеть победу женщин, но потому что он заставил синьора Гаспаро злословить их свыше всякой меры, а синьора Маньифико с мессером Чезаре – хвалить их, может быть, тоже несколько сверх должного. Кроме того, затянув эту беседу, мы упустили из виду много других прекрасных вещей, которые еще можно было сказать о придворном.
– Вот, вы все же остаетесь нашим противником! – сказала синьора Эмилия. – То-то вам и неприятна вся эта беседа, и даже столь прекрасная придворная дама вам не нужна. И вовсе не в том дело, что осталось еще что-то не сказанное о придворном, – наши друзья сказали о нем все, что могли, и ни вы, ни кто другой уже ничего не прибавите. Но вы просто завидуете сказанному в честь женщин.
LXXVII
– Конечно, я не жажду к рассказанному о придворном добавить еще многое другое, – сказал синьор Оттавиано. – Раз все довольны тем, как он вышел, то и я удовлетворен. Я поправил бы его только в одной вещи: сделал бы его несколько бо́льшим другом женщин, чем синьор Гаспаро, но, может быть, не до такой степени, чем оба его противника.
– Хорошо, – сказала синьора герцогиня. – Все-таки нам нужно увидеть, хватит ли у вас таланта довести придворного до еще большего совершенства, чем граф и мессер Федерико. Сделайте уж милость, расскажите, что у вас на уме. Иначе мы подумаем не то, что вам нечего прибавить к уже сказанному, но что вы хотите умалить похвалы нашей даме, если она кажется вам равной придворному: ведь вы же сами убеждаете нас, что он мог бы быть намного совершеннее.
Синьор Оттавиано с улыбкой ответил:
– Похвалы и порицания, данные здесь женщинам, так заполнили уши и ум слушателей, что уже не оставляют места ни для чего другого, да и час слишком поздний.
– Тогда отложим до завтра, – сказала синьора герцогиня, – чтобы иметь больше времени для беседы. Похвалы и порицания, которые, по вашим словам, в избытке дали женщинам обе стороны, за это время рассеются из умов наших слушателей, так что они будут способны воспринять ту истину, которую выскажете вы.
С этими словами синьора герцогиня поднялась с места и, милостиво отпустив всех, удалилась в свой самый внутренний покой, и остальные также отправились спать.
I
Закончив описание предыдущих вечеров и обдумывая, как буду записывать беседу четвертого, я чувствую, как между речами разных персонажей меня преследует одна и та же горькая мысль, напоминая мне о человеческой ничтожности и обманчивости наших надежд, о том, как судьба или на полпути, или у самой цели разбивает наши хрупкие и тщетные замыслы, а иногда потопляет их еще задолго до того, как они издали завидят гавань.
Вновь приходит мне на память, как немного спустя после этих наших бесед безвременная смерть отняла у нашего двора трех редчайших рыцарей в самом цвете лет и надежде славы. Первым был синьор Гаспаро Паллавичино, которого поразившая его жестокая болезнь уже не раз доводила до края. И хотя дух в нем был столь силен, что какое-то время поддерживал жизненные пневмы в теле, борясь со смертью, он все-таки завершил свой естественный путь далеко не в зрелом возрасте, – величайшая потеря не только для нашего двора и для его родных и друзей, но и для всей Ломбардии.
Не в долгом времени умер и мессер Чезаре Гонзага, оставив всем знавшим его горькую и скорбную память о его смерти. Ибо, если уж столь редко производит природа таких людей, казалось бы, не подобало бы ей отнимать их у нас так рано. Ведь можно с уверенностью сказать, что мессер Чезаре был похищен смертью в тот самый момент, когда начинал подавать уже нечто большее, чем надежды, когда его уже начинали ценить так, как заслуживали его прекраснейшие качества. Ибо и многими доблестными делами он уже вполне проявил себя, блистая и благородством, и литературным и военным талантом, и похвальными обычаями. От его доброты, ума, духа, знаний можно было ожидать очень многого.