Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Каблучок» вылетел на эстакаду, пружинясь и шумя мотором, потому что прекрасная наездница пришпорила тачку так, словно собиралась взлететь. Последний вираж развязки — и она остановилась на широкой ленте шоссе на Киев. Я взял свою сумку и вылез.
— Спасибо.
— Не за что. Тебя как зовут-то, попутчик?
— Григорий. Григорий Филиппов.
Ее взгляд стал каким-то тёмным. Мы долго-долго смотрели друг на друга.
Потом я опустил глаза.
Она прищурилась.
— Ладно, Гриша… Гриша Филиппов. Пока.
Взвизгнуло сцепление. Она рванула «каблучок».
Я стоял столбом, я чувствовал, что мои нервы и кишки стали натягиваться, будто привязанные к заднему бамперу её машины. Я бросил сумку в сторону и рванул за ней так, как давно не бегал. Я нёсся, пытаясь догнать сердце.
Впереди раздался крик тормозов, машина вильнула, пошла юзом по пыльной обочине, поднялся столб пыли. Я пробежал ещё метров пятьдесят и повис на дверце, хватая ртом раскалённую пыль.
Она посмотрела на меня снова. Карие с зелёным глаза блестели.
— Ты дурак, Гриша Филиппов.
Она газанула снова, колёса швырнули в меня несколько пригоршней пыли. И она уехала.
— Я знаю, — сказал я вслед уезжавшей принцессе. — Я знаю.
Я был последней горошиной.
Последним дураком.
Медленно я вернулся в тень эстакады, загребая кедами серую пыль.
— Так бывает, — бубнил я себе под нос. — Так бывает.
Я взял сумку, дождался, пока мимо проревут на два тона громадные грузовики, наглядно демонстрируя допплеровский эффект, перешёл трассу и стал голосовать.
Где-то через четверть часа я уже ехал в горячей кабине молоковоза. Молоковоз пах молоком, коровьим навозом, а весёлый дядька хвастался мне гудком, который гудел натуральной коровой.
— Во! Гляди! Во! — он радовался, как ребёнок, что может показать недавнюю покупку случайному попутчику. — Вот. В воскресенье купил, пацаны привезли. Говорят, из Сингапура.
— Не китайский? — я вежливо поддержал разговор.
— Не, ты что, какой китайский. Никакой не китайский. Из Сингапура, говорю. В Китае так не делают, барахло одно, привинтишь, хоть чем приклей, оно всё равно развалится.
— Ага, — глубокомысленно добавил я свои пять копеек в нашу беседу.
Он подпрыгивал на сиденье, его живот колыхался, он что-то громко рассказывал, радуясь, как радуются в дороге всякому незнакомцу, которому можно рассказать всё, не боясь, зная, что незнакомец уйдет по дороге, никогда не вернётся, никогда не принесёт эхо слов.
Случайные попутчики всегда более искренни.
Мужик рассказывал об операции «по женскому», которую сделали в Киеве его жене, надорвавшейся по весне на ферме, когда она перетаскивала на себе фляги с молоком по вязкой грязи. Как бил он морду завхозу фермы за такие дела, как его ментовка тягала. Рассказывал про сыновей, удиравших из школы и из дому на рыбалку, мы говорили о том, что в Толоке с рыбой стало хуже — после того, как реку перегородили невиданной плотиной в честь никому не нужной мелиорации.
К обоюдному удовольствию, обнаружив, что нас объединяет рыбальская страсть, мы заплели разговор в такие узлы и сети, что не заметили, как добрались до поворота на Торжевку. Машина стояла на обочине, выдыхала жар, а мы ещё минут пять говорили о преимуществах донок и как лучше забрасывать «резинку» — на пиявку или на вертлявок. Ну, на миножек, вертлявками их по-местному называли.
Он раздавил мне руку рукопожатием, я попрощался и пошёл по проселку, кратчайшей дорогой к торжевскому кладбищу. Такой уж у меня был день. Кладбищенский. День мёртвых. И какой-то очень человечный. Так бывает. Когда Господь несёт странствующих, как в люлечке. Так бывает…
* * *В Торжевке после расчистки могил принято выбрасывать мусор прямо через ограду. А потом, когда работа выполнена, относить его к большим кучам, которые находились напротив входа в новую часть кладбища.
Думаю, что в тот день немало случайных прохожих несколько напряглись и понервничали, когда из самых непроходимых зарослей старого кладбища доносились до них хруст, треск и топот — это я крушил пересохшие ветви побегов, вырывал корни вокруг ограды на могиле прабабушки и прадедушки, носил целыми снопами высокий, пересохший бурьян, ругался, зализывая царапины от острых шипов акаций и чертополоха. Вполне допускаю, что им было жутковато. А я тогда не замечал ничего потому, что вошёл в такой особый ритм работы, когда с кожи течет горько-солёный, «конский» пот, но все жилки тела дрожат и просят работы. Я настолько впал в раж, что работал без перерыва, не разгибаясь, наверное, часа четыре. За это время мне удалось разгрести поляну где-то квадратов в пятьдесят, пробить звериную тропу сквозь заросли, по которой я таскал весь этот хлам к ограде, выше которой уже высилась угрожающая гора хвороста и сорванного бурьяна. Мне приходилось отступать в сторону, набрасывать такую же кучу правее и левее, пока за оградой не образовался целый вал сухой травы, корней и веток.
Термоядерный шар наверху тоже истратил свой азарт и добродушно пыхтел в предвечернем небе кремового оттенка. Заря обещала быть длинной. Ветер начал стихать. Началась самая неприятная часть любой работы — когда надо доделывать и убирать за собой. Я несколько раз побегал с охапками мусора от своей кучи до кладбищенской мусорки, но быстро понял, что больше растрясу сухой травы по дороге, чем работу сделаю. Тогда я пошёл к углу кладбища, к зарослям бурьяна, который всегда был, есть и будет, нарвал несколько пучков высокой травы, которая доходила мне до плеча, и стал вязать перевёсла. Не знаю, как это называется по-русски, ну, перевесло — это жгут такой, которым сноп перевязывают. Когда-то в детстве я расстраивался, когда мои снопики, с меня ростом, скособоченные и худенькие, кисло смотрелись рядом с мерными, пышными снопами, связанными бабушкой Тасей…
Скоро у меня уже было две дюжины перевесел. Я вышел на пыльную дорогу, оглянулся на бурьян, присел на корточки, прикинул и так и эдак. Нет. Даже днём никто бы не рассмотрел хитреца, а уж ночью — нет. Дед знал, что делал, когда выбирал место для засады с Говорящей Жабой.
— Молодец, дед. Морская выучка, — мой смех быстро упал в горячую пыль.