Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо же – у Джима, как у всех, есть семейные фотографии, на столике у двери, ведущей на задний двор, – вот Луэлла, рядом Джеймс-старший: форма военного летчика, обаятельная улыбка. Джим регулярно видится с отцом, теперь он в доме престарелых в Миртл-бич; правда, фотографий Эрика и недавно родившейся внучки, с которой Джим, кажется, до сих пор не знаком, не видать.
Рядом с папиной фотографией – мутный любительский снимок, довольно безвкусный: пожилой джентльмен с благостной улыбкой обнимает амазонку-подружку, чьи острые, как торпеды, груди торчат на уровне его головы. Только через несколько секунд я понимаю, что это Игги. Снимок неудачный, рядом с Ниной Игги выглядит стариком – судьба многих флоридских миллионеров.
Сам он явно не комплексует, что трогательно. Тут же знаменитый обнаженный портрет, сделанный когда-то Джерардом Малангой, причем главный объект стратегически загораживает другая фотография. Несколько секунд мы обсуждаем этот портрет: я рассказываю, что поместил его на обложку одного особенно аморального номера журнала MOJO, коего был редактором, и признаюсь, что горжусь. Игги смотрит на меня якобы с ужасом и говорит: «Я знаю, прямо не верится». Я внимательно вглядываюсь в его лицо: издевается? – вроде нет. В том же духе идет вся беседа: я спрашиваю про порок, предательство, месть, психбольницу, а отвечает зрелый, хорошо воспитанный, чистый душой человек, так, будто все это было не с ним, или его, как вольтеровского Кандида, просто закрутила безумная волна истории.
Это у Джима не единственный дом: у них с Ниной есть еще большая квартира ближе к центру, есть дом в Мексике, а недавно он купил еще один, на Каймановых островах. Но именно здесь его убежище – можно поработать, побыть одному, полюбоваться природой. Он часто по-детски изумляется красоте этого тихого, несколько запущенного места. Иногда в речушке за домом медленно проплывают ламантины; заметив черепаху или журавля, он аж подскакивает от радости: «Ты глянь, какой чувачок!» В глубине сада стоит «Тики-хат» – крытая пальмовыми листьями полинезийская беседка, возведенная за один день командой крепких сальвадорских мужиков. Он часто сидит там в три часа ночи и слушает, как на том берегу чинит машину сосед Дин, байкер из «Ангелов Ада». Рано утром за дорогой изредка проходят поезда, «и слышен блюзовый свисток» – прямо как на ферме Левереттов в Ипсиланти. Это место навевает такой же покой, как в полях вокруг Коучвилла, где он любил гулять, пока там не проложили четырехполосное шоссе.
Он рассказывает, что у Дина во дворе живет на дереве пятифутовая (полтора метра) игуана: часто можно видеть, как она греется на солнышке. Мне интересно, не замедляется ли его собственный метаболизм в этом идиллическом местечке и много ли он сидит без дела, погруженный в мысли и воспоминания. Но, по-видимому, взгляд на жизнь у Джима прагматический, как у рептилии. Он не тратит силы на сожаления – ни о своих, ни о чужих горестях.
Джим говорит серьезно, просто и увлеченно, смешно подражает голосам, хохочет, а когда слушает вопрос или обдумывает ответ, молчит и только внимательно смотрит. Сразу узнаешь пятилетнего Джима Остерберга, как его описывали друзья, – обаятельного, веселого, хорошо умеющего понять и развить мысль собеседника, чтобы найти общий язык. Во время нашей встречи тот Игги Поп, которого я знал – с пронизывающим взглядом, атлетически гибкий, великолепный и страшный, как дикий конь, – проглядывает лишь изредка, но Джим замечает, что теперь он как раз и есть Игги: привык за всю жизнь принимать его обличье. Он то поддерживает игру в это раздвоение и альтер эго, то смеется над всем этим. Вообще кажется, что Игги Поп для него прежде всего некое пространство, куда он заходил, чтобы делать искусство, и в прошлом не всегда мог оттуда выбраться, а теперь стало проще, безопаснее, ибо составлена карта. Он установил границы этого мира, и теперь меньше риска из него вывалиться.
Позже я поговорю об этом с Мюрреем Цукером, который в далеком 1975 году, работая в Нейропсихиатрическом институте, поставил Джиму Остербергу биполярное расстройство, но теперь, глядя на его стабильное состояние, сомневается в диагнозе. Быть может, яркий талант, серьезность на грани одержимости, чуткая восприимчивость и экстремальное поведение составляют его истинную сущность, а не болезнь; быть может, он просто наслаждался широтой собственного мозга, играл с ним, примерял на себя разные личности, – так, что уже «не знал, где верх, где низ». Если не пытаться все объяснить болезнью, то речь идет о человеке, который дошел до грани безумия просто из любопытства, из любви к искусству, из радости познания – и вернулся обратно, просто потому что пора. О человеке, который, по свидетельству друзей, отказался от алкоголя и кокаина одной лишь сверхчеловеческой силой воли.
В некоторых недавних интервью Джим – или Игги? – явно наслаждается ощущением триумфатора. Его однокашники рассказывают о недавнем интервью каналу PBS, где он вспоминает о пакостях, которые ему иногда творили в школе, и хвалится, что Игги принес ему богатство, – явная шпилька в адрес всяких сынков архитекторов и агентов по недвижимости, которые якобы смотрели на него свысока. Однако сегодня он наслаждается покоем; репутация в порядке, впереди заслуженный отдых, и сам он примирился с миром, да и с братьями Эштонами – странными, потерянными парнями, которые сорок лет назад помогли Джиму Остербергу создать Игги.
Он говорит об Эштонах с подкупающей откровенностью, в свойственном ему дарвинистическом духе рисуя картину их воссоединения, – не столько по дружбе, сколько из коммерческих соображений. Оказывается, в то время он чуть не лишился контракта с Virgin. В записи сольного альбома Skull Ring (2003) участвовало множество музыкантов, и когда он предложил кооптировать «студжей», агент Virgin, поразмыслив, пришел в восторг. Эштоны тогда успешно гастролировали с Джеем Мэскисом и Майком Уоттом, и Игги увидел другого Рона – не того, кто всю жизнь живет с мамой, а музыканта, у которого есть собственные поклонники. О воссоединении он говорит по-деловому: «Люди любят воссоединения, им приятно видеть, что ты не забыл друзей, это какое-то очень базовое чувство» – особенно в Америке. Любопытно, что он вменяет подобную сентиментальность другим, а себе нет, и все же очевидно, что за личиной бесстрастной рептилии таится глубокая дружеская привязанность к Эштонам, ведь они во многих отношениях его собственные безумные потерянные братья.
Этот человек, всю жизнь ненасытно жаждавший любви, восхищения, уважения, наконец удовлетворен. «Я чувствую эту любовь. В последнее время получаю такое признание, которого не заслуживает вообще никто. Иногда напишут про нас что-нибудь хорошее, и я думаю: а почему не The Seeds, почему не The 13th Floor Elevators? А дело, конечно, в том, что люди слышат новое и начинают интересоваться тем, что ты делал раньше. Так что у меня все очень, очень, очень хорошо. Описал круг, в хорошем смысле слова».
Весь тот жаркий день мы раскапывали события далекого прошлого, и, как правило, Джим был на редкость откровенен, хотя при необходимости виртуозно менял тему: спросишь об успехах в школьном клубе дебатов, а он съезжает на то, как полезно это оказалось для карьеры рок-певца.
Когда в разговоре всплывает имя Боба Кёстера, который когда-то приютил его в Чикаго, а в награду получил стакан мочи, он хмурится: «Что он про меня сказал?» Я отвечаю неопределенно – мол, не то чтобы расстались друзьями. Он колеблется, стоит ли вдаваться в подробности, а потом сетует на «хулиганскую ментальность» рок-н-ролльщиков и сваливает все на Скотта Ричардсона. «Скотт – пример музыкального оппортунизма… он стебался над Бобом – они его обижали, а я не заступился». Он заметно погрустнел, и я думаю: может, и впрямь история с Кёстером запомнилась ему именно так, – как все мы умеем вычеркивать из памяти некрасивые семейные сцены. Как бы то ни было, в остальном он обезоруживающе честен. Мы обсуждаем последние дни Stooges, когда главным соратником Игги вместо Рона Эштона стал Джеймс Уильямсон: замечал ли он, как Рон страдает от того, что разжалован в басисты и отодвинут в собственной группе на второй план?