Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Убью, зараза! – Тот вскочил на ноги.
– Штаны надень, потом убьешь, – сказал высокий седой полковник и, не оборачиваясь, кинул кому‐то через плечо: – Обоих ко мне. По очереди. Как имя допрашиваемой? Эй, ты по‐русски понимаешь? – Он бесстыдно таращился на ее голые ноги, грудь и недовольно цокал.
– Да, понимаю.
– Как зовут? – А сам уже перебирал досье на столе Шпицына.
– Сеньорита Стефани Бьянконе, гражданка свободной Италии, военнопленная.
– Ух ты, как по‐русски‐то навтыкалась, – похвалил полковник, – в камеру ее.
– Слушаюсь, товарищ полковник.
У Артема забрали ремень, наградной пистолет, завели руки за спину и проводили в пустую холодную комнату. Допрыгался.
Стефани тоже оказалась в камере, привычной, переполненной голосами и запахами. Она забилась в угол, как побитая собака, зализывающая раны. Теперь точно расстреляют. Надо бы помолиться.
В самом начале она боялась насилия, но солдаты оказались на удивление предупредительными, никто и пальцем не тронул. Или это седовласый дедушко-ботаник постарался. На фронте ее не допрашивали, сразу отправили в Москву. Зато после двух недель со Шпицыным это страшное, непереносимое перестало пугать, вызывало только брезгливость и отчаяние. Первый допрос прошел ровно, даже благожелательно.
– Вы завербованы абвером? Намеревались перейти в тыл Красной армии?
Или:
– Кто ваш наставник? Фамилия настоящая какая? Куда велено явиться? К кому?
Она говорила правду, что никто ее не вербовал, что просто хотела разнообразить свою жизнь, глупая, посмотреть Россию, а в Италии мобилизация. Про родителей княжеской фамилии не говорила, рассказывала байки про русскую няню. На второй допрос шла без страха. И зря. Шпицын не спеша запер дверь, облизал ее сальным оценивающим взглядом:
– Сама разденешься или пистолет показать?
– Простите, я не понимаю.
– Все ты понимаешь, сучка, подстилка абверовская, шлюха фашистская.
Он подошел к стулу, рывком поставил ее на ноги и наотмашь ударил по лицу. Заорал:
– Заголяй зад, узнаешь, почем хер красного офицера.
Она зарыдала, а Шпицын уже расстегивал ремень, сдирал с нее одежду, грубо, бесцеремонно лапал за грудь, совал в рот вонючие пальцы. Ей казалось, что страшно, когда насилуют гурьбой. Нет, все равно. После первых минут уже безразлично, она просто перестала быть маминой гордостью, папиной любимицей, красоткой Стефани, Стешенькой и превратилась в половую тряпку, которой елозят по замусоленной клеенке, оттирая то ли кровь, то ли мочу. В конце он ее поцеловал в губы, долго, как будто любовник.
– Завтра придешь, продолжим.
Но потащили ее на допрос не завтра, а в тот же день.
– Я соскучился, давай еще разок. – Шпицын разложил диван, запер на ключ дверь и разделся. На этот раз он решил быть пообстоятельней.
Так и повелось. Иногда он насиловал Стефани впопыхах, не снимая сапог, иногда на диване, изобретательно. Каждый раз спрашивал:
– Ну что, понравилось? Лучше, чем с фрицами? А ты пока расскажи, девочка, кто тебя завербовал и зачем. Говоришь, нянька русская? А может, деды твои из беляков? Значит, происки контры. Снюхались, значит, недобитые с гитлеровцами. Ну-ну.
То ли на пятый, то ли на седьмой день, когда дрожащая Стефани зашла в кабинет, следователь плотно закрыл дверь, уселся за стол, отодвинувшись от него подальше, и приказал:
– Ползи сюда.
– Что?
– Ползи, говорю, на четвереньках.
Она опустилась и поползла; уверенная, что это точно смерть, даже молитву прошептала. Шпицын загнал ее под стол, подхлестывая ремнем, сам придвинулся вплотную, так что она оказалась зажатой между навощенных сапог и стенкой письменного стола. Оказывается, он успел расстегнуть ширинку, и перед ее лицом ухмылялся вялый буро-малиновый кончик.
– Ну? – прикрикнул он.
– Что?
– Соси давай! Как у фрицев сосала.
– Я… я не могу.
– Щас сможешь. – Он с силой сжал ее челюсти, и они раскрылись. Твердая, не знающая жалости рука нагнула ее шею к раззявленному бесстыдному паху. В рот забилось что‐то отвратительное, мягкое, вонючее, тут же начавшее твердеть, наливаться кровью, сочиться слизью.
– Вот так, хорошо. – Его чресла двигались, член дрыгался у нее во рту. – Теперь пососи сама, чтобы я почувствовал.
В этот день Стефани вырвало у него в кабинете. Шпицын заставил мыть пол, а потом снова изнасиловал, на этот раз сзади, грубо шлепая по ягодицам, как понравившуюся лошадь.
Вообще‐то она была уверена, что так и будет. И в том, что ее в конце концов убьют, тоже не сомневалась. Раньше хотелось как‐то оттянуть этот неприятный момент, а теперь, казалось, уже все равно.
Ее вызвали вечером. В кабинете побольше и почище, а главное, без черного дивана сидел седовласый полковник, красивый молодой азиат, который избил Шпицына, и еще один, постарше, тоже с узким разрезом глаз, почему‐то серых. Ее заставили написать все, что случилось с момента знакомства со Шпицыным, и отвели обратно в камеру.
Когда за Стефани закрылась дверь, Евгений спросил:
– Ну что, товарищ полковник, виноват мой сын или по беленькой? Ты уж прости, я мужиком его воспитал, чтобы честь имел. А насиловать военнопленных – это не к нашей фамилии. Пусть даже хорошеньких.
– По законам военного времени Артему положен штрафбат, ты это знаешь, Женя.
– А этому, насильнику?
– Ему – трибунал по‐хорошему. Но опять же по законам военного времени с врагами можно делать все, что угодно. Поэтому лучше бы хода делу не давать.
– Военные‐то его поймут. Те, кто похоронки получил, даже одобрят. А его собственная жена? Мать? Дочь? Может, у него самого спросим?
– Я пойду к себе, Жень, у меня дел полно. – Полковник поднялся и взял фуражку. – Вечером заберу тебя и поедем с беленькой ко мне на дачу, там поговорим.
– Заметано. Жду.
Полковник вышел, а Евгений остался с сыном. Но поговорить им не дали: начальство устроило срочное совещание с усталыми, только что с самолета дальневосточниками и ростовчанами. Первых Жока хорошо знал, со вторыми хотел подружиться: впереди этап трудного восстановления страны, немцы оставили везде мощную агентурную сеть, надо быть настороже. Главный ростовский контрразведчик оказался совсем молодым, болтливым. Пока ждали в приемной, разговорились. Долгие годы в