Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но переехать на новую квартиру не было возможности, и потом перед самой войной вышло постановление – в Москве никого не разрешалось прописывать, даже родственников. И Марине Ивановне и Муру приходилось терпеть…
В мае, а может быть, уже в начале июня был тот самый книжный базар в клубе писателей в дубовом зале, в бывшей масонской ложе, о котором я уже рассказывала…
В первых числах июня я пришла к Марине Ивановне на Покровский бульвар. Почему я у нее оказалась, не помню, должно быть, было какое-то поручение Тарасенкова, по своей инициативе я никогда бы не решилась пойти к ней.
Помню, Марина Ивановна была на кухне и как всегда в фартуке, и весь разговор происходил именно там, на кухне. Помню – какая-то мокрая простыня висела на веревке, и Марина Ивановна, двигаясь по кухне, все время от нее увертывалась и сердито отшвыривала ее рукой вместо того, чтобы просто перевесить, а мне неловко было ей об этом сказать. Она жаловалась на соседей, говорила, что они всячески ее притесняют и что, если было бы куда, она бы с радостью переехала. Она что-то готовила, и на краю кухонного стола лежал петух, синий, со вздувшимся животом, при шпорах, свесив чуть ли не до пола длинную, обросшую перьями шею.
– Что с ним делают? – спросила Марина Ивановна, гадливо глядя на петуха.
– Мама зажигает бумагу и сначала палит перья, у нас нет газа, но, наверное, это можно сделать и на газу, а потом она всегда боится раздавить желчь…
Я так и не поняла, что это просто было приглашение выпотрошить петуха! Теперь, задним числом, прочтя столько писем Марины Ивановны, я представляю, с каким презрением она должна была отнестись ко мне. Она так часто поминает в письмах о тех своих соседках во Вшенорах и Мокропсах, которые приходили к ней в жажде интеллектуального общения, а нет чтобы вымыть пол, сготовить, постирать! Конечно, общения, может быть, жаждала и я, но так робела и смущалась, что, выполнив поручение, скорей бежала прочь. А петуха все же выпотрошить следовало бы, надо было догадаться! Но, увы, я так о многом не успела догадаться…
Я приносила цветы, впрочем, с того первого раза больше не приносила – приносила блокноты, бумагу для машинки, книги, коробку конфет, а надо было просто приготовить что-нибудь дома и принести…
«Восхищаться стихами – и не помочь поэту! – прочла я теперь у Марины Ивановны в ее очерке о Белом. – Слушать Белого и не пойти ему вслед, не затопить ему печь, не вымести ему сор, не отблагодарить его за то, что он – есть. Если я не шла вслед, то только потому же, почему и близко подойти не смела: по установившемуся благоговению 14 лет. Помочь ведь тоже – посметь».
Я не посмела! Посмела Татьяна Кванина. Она приносила продукты, шла мимо магазина и покупала, что попадалось, что могла купить.
Урок мне преподала уже позже, в Ташкенте, в эвакуации, Анна Андреевна Ахматова. Мы жили тогда на улице Карла Маркса, 7. Этот небольшой двухэтажный дом стоял на площади подле здания Совнаркома, и вдоль тротуара мимо окон бежал арык, а над арыком разрослись деревья. Дом был специально освобожден для эвакуированных писателей и их семейств. В каждой комнате семья, а то и по две за перегородкой. И кто там только не обитал, в этом Ноевом ковчеге! Была семейная пара немцев-антифашистов, бежавших от Гитлера, – запуганные, несчастные, плохо говорившие по-русски, потом сгинувшие в наших лагерях; был венгерский писатель Мадарас; был Сергей Городецкий, худой, длинный, похожий на облезшую старую борзую. Он расхаживал в черном костюме с тросточкой, а его жена Нимфа, в просторечии Анна, любила сидеть на крылечке, распустив волосы, и рассказывать о своих романах и о том, как был в нее влюблен даже Анатоль Франс и как лежала она однажды, обнаженная, на белой медвежьей шкуре, укрытая своими роскошными волосами до пят, а на пороге появился он, но кто был он и было ли это в Париже или в Петербурге – я не запомнила… А на втором этаже нашего дома расхаживал по своей комнате нагишом, но в очках, в тюбетейке профессор-пушкинист, открыв дверь в коридор для сквозняка, и соседи, проходя по коридору, взывали к соблюдению правил общежития, и их голоса выплескивались в растворенные окна.
Приезжал Павлик Антокольский, его дочь Кипса жила в нашем доме, и мы с Павликом часами кружили по узким улочкам вдоль глинобитных дувалов, за которыми были скрыты дворы и дома узбеков, и он говорил, говорил о сыне, о своем мальчике, только что убитом на фронте… А у меня на плече, сопя в ухо, спало крохотное белобрысое существо, которое называлось моим сыном.
А по площади на широком плацу с раннего утра допоздна маршировали, изнывая от жары, будущие солдаты, и во время перерывов они бросались к нашим окнам и просили пить, и отец постоянно держал наготове ведро с водой. Среди этих солдат маршировал Шип, тот самый Боря Шиперович из московского книжного магазина, который подбирал летом 1940-го книги для Марины Ивановны. Пройдя войну, в Бреслау, в ангаре, он обнаружил среди развалов Тургеневской библиотеки письма Марины Ивановны к М.С. Цетлин. Те письма, которые попадут мне в руки в семидесятых годах, которые я так и не успею передать Але…
Вот в этом Ноевом ковчеге, в этом доме на улице Карла Маркса и поселилась, приехав из Чистополя, Анна Андреевна. В ее крохотную комнатку был вход со двора, где стоял многоочковый зловонный сортир, к которому можно было подойти только в галошах. Крутая лесенка вела на узкий балкончик, идущий вдоль стены, и в углу прямо с балкончика – дверь в комнату Анны Андреевны. Потом в этом Ноевом ковчеге, там же – на втором этаже, поселится и Мур…
Как-то, когда Анны Андреевны не было дома, к ней зашла Златогорова, бывшая жена Каплера, они вместе написали сценарий одной из серий прогремевшего тогда фильма «Ленин в Октябре». Это была очень роскошно одетая женщина, особенно роскошно для Ташкента.
Под ярким японским зонтиком она прошла мимо арыка, мимо моих окон, где я в тени деревьев пасла сына. Она не застала Анны Андреевны и, возвращаясь назад, попросила меня передать ей сверток, предупредив, что если у меня есть кошка, то чтобы я спрятала подальше, ибо это котлеты. От свертка исходил уже забытый запах…
Когда позже я поднялась к Анне Андреевне, она как всегда лежала на кровати – быть может, и стула-то в комнате не было, не помню. Кровать была железная, с проржавленными прутьями, – такие кровати добыли для нас из какого-то общежития, и мы были им рады. Я попала к Анне Андреевне второй раз – в первый раз она тоже лежала и, отложив книгу в сторону, выслушала меня. К нам тогда повадились цыгане, и одна цыганка, очень хорошенькая, молоденькая, пришла в пальто, накинутом на голое тело, и объяснила нам, что ей нечего надеть, она бежала от немцев из Молдавии. Мы тогда дали кто что мог и одели ее; от Анны Андреевны ей досталась ночная рубашка. И вот прошло дней десять, и эта же девчонка-цыганка, запамятовав, должно быть, что была уже в нашем доме, снова появилась на пороге и снова под пальто была голая. Она нарвалась на мою мать, которая, отругав ее, прогнала, мне же велела быстро предупредить Анну Андреевну, а то та не разберется и опять что-нибудь даст этой вымогательнице. Анна Андреевна, выслушав мой рассказ о цыганке, промолвила: