Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И папа столько лет врал мне про Ангела Седьмой Ступеньки!
Мисс О’Риордан интересуется, что за слово мне нужно. Каждый раз, когда я берусь за словарь, она обеспокоенно спрашивает, зачем он мне, и обычно я отвечаю, что ищу «канонизировать» или «беатификация», или еще что-нибудь такое церковное.
— А сейчас что ты ищешь? — интересуется она. — Это ведь не «Жития святых».
Она берет Лина Ютаня, которого я оставил на столе корешком вниз.
— Матерь Божья! Это ты читал? Ты брал эту книгу, я видела.
— Ну, я… я… только хотел узнать, есть ли, есть ли у китайцев… святые.
— Вижу я, чего ты хотел. Как отвратительно! Похабщина, вот что это такое. Неудивительно, что китайцы такие. Но чего ожидать от людей с узкими глазами и желтой кожей. У тебя и у самого-то глаза узковаты. А ну, вон из библиотеки. Сейчас же!
— Но я «Жития святых» читал.
— Вон, или я пожалуюсь начальнице, а она вызовет полицию. Вон! Бегом к священнику, в грехах каяться. Убирайся сейчас же. Нет, сначала сдай читательские билеты своей матери и мистера Гриффина. Так и написала бы обо всем бедняжке, но она не переживет такого позора. Лин Ютань, ишь ты. Вон!
Разозленным библиотекаршам ничего не докажешь. Можно битый час тут стоять и пересказывать все, что прочитал про Бригитту, Вильгельфортис, Агату, Урсулу и дев-мучениц, но ей одно слово в Лин Ютане важнее.
Сразу за библиотекой — Народный парк. День солнечный, трава сухая, а я до смерти устал выпрашивать картошку с рыбой и спорить с библиотекаршами, которые злятся из-за слова «ригидный». Я смотрю, как в небе над памятником проплывают облака и как был, ригидный, засыпаю, и мне снится сон про дев-мучениц в купальных костюмах как у девиц из «Мировых новостей», девицы забрасывают китайских писателей овечьими пузырями, и я просыпаюсь от того, что из меня изливается что-то теплое и липкое. Гуляющие в парке люди странно на меня косятся, а матери кричат своим детям:
— Отойдите от этого ненормального. В полицию его надо.
* * *
Накануне четырнадцатилетия я рассматриваю себя в зеркале бабушкиного серванта. Ну и как я такой буду работать на почте? Одежда вся рваная: и рубашка, и свитер, и шорты, и чулки, а ботинки того и гляди на ходу развалятся. Остатки былого приличия, как сказала бы мама. И ладно бы дело только в одежде! Как ни мочи волосы под краном, они все равно торчат. Лучше всего помогает слюна, но самому себе на голову плевать затруднительно, разве что расстараться и харкнуть повыше в воздух, а потом макушкой плевок ловить. Глаза красные, из них сочится желтая жидкость, лицо усыпано желто-красными прыщами, а передние зубы черны от гнили — не поулыбаешься.
Плеч считай, что нет, а всем так нравятся широкие плечи! Когда в Лимерике умирает мужчина, женщины всегда говорят: «Ох, до чего был плечист — в дверь бочком протискивался».
Когда умру я, скажут: «Вот бедняга безплечий». Ведь ни намека на плечи, не поверишь, что мне уже четырнадцать. У всех мальчишек в Лимерике есть плечи, кроме Финтана Слэттери — у того еще впридачу коленки скоро от молитв изотрутся. Вот уж на кого бы я не хотел походить. Если бы у меня были деньги, я бы поставил свечку святому Франциску — пусть бы он уговорил Господа чудесным образом даровать мне плечи. А если б у меня марка была, я бы написал Джо Льюису: «Дорогой Джо, будьте любезны, скажите, пожалуйста, откуда у вас такие широкие плечи? Вы же сами из бедняков?»
Нет, на работу надо идти в приличном виде. Я снимаю с себя всю одежду и, стоя голышом во дворе, тру ее карболовым мылом и полощу под краном. Потом вешаю рубашку, штаны и чулки на бабушкину бельевую веревку и молюсь Господу, чтоб не пошел дождь, и все благополучно высохло к завтрашнему утру, когда у меня начнется новая жизнь.
В чем мать родила из дому не выйдешь, так что я весь день лежу в постели, читаю старые газеты, распаляюсь, глядя на девушек в «Мировых новостях» и благодарю Бога за то, что на дворе светит солнце. Эббот приходит домой в пять и заваривает внизу чай. Я голоден, но у него лучше ничего не просить — разворчится. Он знает, что больше всего я боюсь, как бы он не нажаловался тете Эгги на то, что я живу в бабушкином доме и сплю в ее постели. Тетя Эгги сразу явится сюда и вышвырнет меня на улицу.
Хоть его и роняли на голову, хлеб он свой запрятывает так, что нипочем не отыщешь. Потом меня осеняет: раз хлеба нет в доме, значит, он его с собой таскает в кармане пальто, которое не снимает ни зимой ни летом. Как только Эббот отлучается в туалет, я бегу вниз, достаю из кармана плаща буханку хлеба, отрезаю себе здоровенный ломоть, засовываю буханку обратно в карман, мчусь наверх и ныряю в постель. Пусть попробует что-нибудь сказать. Даже самый распоследний вор не станет красть всего один ломоть хлеба, так что Эбу никто не поверит, даже тетя Эгги.
— Нечего хлеб с собой по улицам таскать! — рявкнет она. — Кто вообще хлеб в карманах таскает?
Я жую хлеб очень медленно. Если съедать по кусочку в четверть часа, то ломтя хватит надолго. А если еще водой запить, хлеб в желудке разбухнет, и покажется, что наелся досыта.
Я смотрю в окошко, выходящее на задний двор — как там моя одежда сушится? У соседей на бельевых веревках висит яркая, цветная одежда. Она будто пританцовывает на ветру. Мои же обноски свисают с веревки, как дохлые собаки.
Солнце светит ярко, но в доме сыро и холодно, а мне даже не в чем спать. Другой одежды у меня нет, а если я хоть пальчиком трону Эбботову одежду, он точно к тете Эгги побежит. В платяном шкафу одиноко висит старое бабушкино шерстяное платье. Вообще, это как-то нехорошо — надевать платье своей покойной бабушки, да еще если ты мальчик, но если лечь в постель под одеяла, все равно же никто не увидит. Платье пахнет старостью и смертью. А вдруг бабушка восстанет из могилы и проклянет меня перед всей семьей? Я молюсь святому Франциску, прошу его придержать бабушку там, где она лежит, обещаю, что поставлю за него свечку, как только начну работать, и вообще, ряса в каком-то смысле тоже похожа на платье, а его за рясу никто не осуждал. Я засыпаю, представляя его лицо.
Наверное, это худшее, что может случиться: лежишь себе в платье своей покойной бабушки в ее постели, спишь и не ведаешь, что твой дядя Эббот только что неудачно приземлился на задницу около «Саутс-паба» после очередной своей попойки, и люди, которым вечно надо сунуть нос не в свое дело, бегут за тетей Эгги, она будит дядю Па Китинга, чтоб тот помог Эбботу дойти до дома и подняться наверх, где ты спишь.
— А ты что делаешь в этом доме и в этой постели? — рявкает тетка. — А ну, вставай живо, чаю согрей своему бедному дядюшке Пэту. Он на улице расшибся.
Видя, что я не шевелюсь, она откидывает одеяла и в ужасе отшатывается, будто привидение увидела:
— Матерь Божья, ты зачем это платье надел?
И тут становится совсем худо, потому что ну как объяснишь, что готовишься к первой взрослой работе, что постирал всю одежду, она сохнет во дворе на веревке, а в доме холодно, и никакой другой одежды, кроме бабушкиного платья, не нашлось, но еще труднее объяснять это тете Эгги, притом что Эббот стонет в постели: