Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нас в любом случае там не стояло. Достаточно знать, что В. Панову в 1967 году разбил паралич, а в 1973-м она умерла, и за полгода до этого ее семья выставила Д. из дома на Марсовом поле, так что он какое-то время помыкался по чужим углам, пока ему, — рассказывает Г. Трифонов, — не выделили «крохотную квартирку на окраине города, куда впоследствии и потекли свободные ручейки ленинградского инакомыслия, и где находили себе пристанище молодые поэты и художники, и где закипела, забурлила прежняя энергия Дара».[933] В этой квартирке возле станции метро «Звездная» были написаны и его «Маленькие завещания», в середине 70-х годов изданные в Израиле и США, и неожиданная для всех большая книга о Джоне Ленноне, сохранившаяся только в магнитофонной записи.
Казалось бы, молодость вернулась. Однако, как и В. Панова, «заживо похоронившая» себя после инсульта, Д. заявил: «Я умер в России. От старости и скуки…» — а оставшиеся ему три года жизни после жизни провел, ни с кем уже не сблизившись, не выучив ни иврита, ни идиша, ни английского, в Израиле: подготовил вполне хулиганскую книгу «Исповедь безответственного читателя», печатался в эмигрантских журналах «Эхо», «Грани», «Время и мы», заваливал сотнями остроумных посланий своих корреспондентов по обе стороны океана[934].
А закончить рассказ о Д. уместно, наверное, словами из его письма К. Кузьминскому от 1 октября 1979 года:
Я убежден, что настоящий художник прежде всего творит не то, что Вы называете «тексты», и не полотна, а собственную жизнь. Что главное произведение художника, имеющее наибольшее нравственное значение для человечества — это ЛЕГЕНДА ЕГО СОБСТВЕННОЙ ЖИЗНИ[935].
Что ж, в этом случае легенда нам и осталась.
Соч.: Исповедь безответственного читателя. Иерусалим: Tarbut, 1980; Дар. СПб.: Петербург — XXI век, 2005; Дар и другие: Письма. Эссеистика. Miscellanium. СПб., 2020.
Дедков Игорь Александрович (1934–1994)
Д., в ту пору еще первокурсник журфака МГУ, о смерти Сталина узнал на лекции по языкознанию, а спустя ровно год, когда безо всяких объяснений «имя Сталина исчезло со страниц газет — а оно очень быстро отовсюду исчезло»[936], едва не сорвал лекцию по зарубежной литературе, предложив почтить память о нем минутой молчания.
Наивного строптивца, у которого, — как он вспоминал с улыбкой, — «было задето как бы чувство справедливости», впрочем, даже не пожурили. По-настоящему факультетское начальство переполошилось только весной 1956 года, после того как, выступая с докладом на комсомольском собрании, четверокурсник Д., стремительно переросший свой «протестный сталинизм», бросил вызов уже не только ему, но и всей тогдашней межеумочной идеологии: «Мы должны внимательно следить за тем, чтобы старые догмы не были заменены новыми, хотя и более прогрессивными. Гарантия отныне — бдительность народа»[937].
Вот тут-то у напуганных партийных кураторов в ход пошли, — рассказывает Д., — привычные обвинения
в мелкобуржуазной распущенности, нигилизме, анархизме, авангардизме, бланкизме, троцкизме, в политической невоспитанности, в политической незрелости, даже в растлении малолетних — в том смысле, что, оказывается, на том собрании мы приняли обращение к младшим курсам[938].
И кончиться этот бунт мог бы совсем плохо — пусть даже не арестом, но именного стипендиата Д. вместе с подельниками могли и из университета исключить, и на срочную службу в армию забрить. Однако же ранняя Оттепель — время полумер, так что дело на него в КГБ, само собою, завели, но доучиться дали, лишь отправили через год по распределению не в аспирантуру или в одну из московских редакций, а в костромскую газету «Северная правда».
Понимая это распределение как род административной ссылки, прижился Д. в Костроме, судя по дневниковым записям, отнюдь не сразу. Лишь мало-помалу пришло ощущение, что в этом старинном городе редкой красоты, с его музеями и превосходной библиотекой, с кругом верных друзей можно выгородить себе «плацдарм свободы — духовный»[939]. И даже в газетной барщине, вроде бы постылой, ему увиделось свое достоинство — достоинство служения:
Ничего не стоит высмеять газеты тех дней, особенно провинциальные… Но лучше подивиться тому, как удавалось иногда донести, пробить правду действительности, заступаться за обиженных, рассказывать о безвестных достойных людях[940].
Одна только беда — Д. тянуло к литературе и в литературу, а своего журнала в Костроме не было, столичные же далече. Поэтому до первой публикации в «Новом мире» (1961. № 7)[941] критические обзоры и рецензии он размещал по преимуществу в «Северной правде», но и их заметили. Верный показатель — ему стали не только заказывать статьи в солидные издания, но со временем еще и «сватать» на престижную работу: то в саратовский журнал «Волга», то уже в московские «Журналист», «Литературное обозрение», даже в «Наш современник»…
Не срослось нигде. От лестных приглашений в Академию общественных наук (1968) или в «Правду» (1977) Д., положим, и сам отказался[942], а вот устройство на работу в международный журнал «Проблемы мира и социализма» (Прага) было в 1974 году остановлено уже на уровне визирования в ЦК: «Дедкова выпустить не можем, — сказали там шеф-редактору журнала К. Зародову. — Знаете ли вы его историю в МГУ?»[943]
Что ж, у органов — и партийных, и карательных — память долгая. И хотя на допросы, как в 1959 году, Д. уже не таскали, послеживать за ним послеживали. Несмотря на то, что он в 1963 году и в КПСС вступил, и чины со временем набрал: заместитель редактора газеты (1971–1976), член Союза писателей (1975), ответственный секретарь Костромской организации Союза журналистов (с 1976). И несмотря на то, что нелегальщины Д. всяко сторонился, с диссидентами не дружил, предпочитая как критик иметь дело с книгами, которые издаются здесь и сейчас — что называется, на грани проходимости.
И сам он стремился писать именно так — на грани проходимости, огорчаясь цензурными вымарками и всякий раз радуясь тому, что удалось свое заветное сказать и о Ф. Абрамове, и о В. Астафьеве, Г. Бакланове, В. Богомолове, В. Быкове, К. Воробьеве, С. Залыгине, Г. Троепольском…
«Староновомирский», как видно уже по этому перечню, состав, исключающий все, что не мечено тавром народолюбия, «морального консерватизма»[944] и,