Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дэниел чувствовал душевную смуту и этой смуты стыдился. Он как будто подрастерял, вполне предсказуемо, некоторые важные для себя вещи: благую отдельность, безраздельную преданность делу своей жизни; и даже жена теперь не вполне ему принадлежала. Усилием воли он создал новую жизненную диспозицию, в которой теперь был воли почти лишён. Подавляла его и бьющая через край энергия Гидеона. Гидеон, подобно самому Дэниелу, находился в гнезде общественных связей и обязанностей, им же созданных. Но если Дэниел пытался действовать в плоскости практической — налаживал старикам и больным питание, стирку, находил автомобиль, если им надо было позарез куда-то поехать, подыскивал компаньонов для совместного проживания, — то Гидеон работал в области человеческих чувств. Он воодушевлял юные сердца. Помогал людям сбросить оковы грусти и уныния. Его притягивали души беспокойные, искавшие истину, изголодавшиеся по эмоциям. Он объединял их в группы, высекал из них искру, соударяя друг с другом, с самим собой. Дэниел чувствовал в этом что-то неправильное и опасное, и это заставило его задуматься о собственных мотивах, о том, на что направляется его энергия. Он вспомнил, как некогда решил отдать, направить одним махом в одно русло свою жизнь, посвятив её служению людям. Он не рассчитывал, что придётся заниматься благотворительными распродажами, приходскими утренними кофепитиями, подсватывать подходящие пары друг к другу, ездить на пикники с детворой. Обыденность и неизменность жизни ложилась ему на душу ношей. Он желал событий настоящих. В детстве он часто спрашивал у матери: «Ну почему с нами ничего не случается?» Та неизменно отвечала: «Да будет тебе, радуйся, что у нас тишь да гладь». Оттого что теперь мать так прочно расположилась посреди его нынешней тиши да глади, его нетерпеливое смятение только усилилось.
Его раздражала безмятежность плоти Стефани. Ещё когда он впервые её увидел, именно эта безмятежность и раздражила, и распалила его. В ней была сила — и пугающий дремучий покой, ему страшно захотелось выдернуть её из спячки. Он доверился своему пылу, как доселе незнакомому и настоящему. Он отдался страсти и породил страсть ответную. Он добился брака, добился её любви. И в своей наивности оказался совершенно не готов к тому, что после рождения ребёнка страсть жены привянет и ему будет доставаться меньше внимания. Нынешнюю её склонность укладываться на бок, к нему спиной, и сворачиваться калачиком он объяснил для себя рядом причин, множеством помех. В соседней комнате храпит мать, вечно куда-то крадётся по дому Маркус, то и дело принимается плакать Уильям; к тому же в первые недели после родов — наверняка боли и кровь. Он не понимал, что гормоны имеют свой прилив и отлив, зато животным чутьём чуял: её интерес сместился с него и обнимает множество других дел и вещей. Для неё важны пища, чистота, огород и полив, пушистые кошки и лепестки цветов, нежная, новенькая кожа Уильяма, молочно-солодовый запах детской пушистой головки… Взяв на руки малыша, Берт вторгся на территорию Дэниела; увидев это, Дэниел напрягся всем своим большим телом, воображаемая щетина так и поднялась у него по хребту.
Когда он тем вечером лёг в постель, она опять лежала на своей половинке спиной к нему, почитывала «Вкусное в Англии»[159]. Он встал, посмотрел на неё, затем натянул поверх пасторской сорочки свитер, надел брюки и пальто, вышел, дверью не хлопнув, и отправился куда глаза глядят. Прошагал по узким улочкам с домами рабочих: темны, потушены были их окна, и вязко-холодно пахло прогоревшим углём каминов; пересёк тёмное кладбище у своей церкви, тут стоял запах холодной земли и тисовых гробов; и по главной торговой улице прошёл, где блестели чёрным тёмные стеклянные витрины магазинов; направился вдоль канала, здесь веяло растительным гнильём, газами, скопившимися в зыбких подводных рощах водорослей… Он шёл и по-своему молился Богу, который его направлял: чтоб Бог послал ему в эту бездейственную пору терпение и спокойный сон; чтобы всё устроилось и упорядочилось; под «всем» он ещё имел в виду (и сам это понимал) — чтобы жена как-то откликнулась на его душевный зов. Молясь, он не просил; молясь, он испускал комочки тревоги в некий смутный, мощный, таинственный поток, который соединял его, Дэниела, с Высшей силой, чтобы Она помогла с этими тревогами разобраться. Он шёл и шёл. Дышать стало легче. Вернулся домой краснощёкий, с холодными руками, пропахший углём.
Она не спала:
— За тобой кто-то послал?
— Нет.
Он разделся.
— Что-то не так? — спросила она.
— Нет, я выходил пройтись. Подышать воздухом, подумать.
— Тебя что-то тревожит.
— Да не то чтобы. — Собственный тон показался ему ужасным. Тон капризного ребёнка. Недовольного муженька.
— Ну, давай уже ложись.
Теперь она хотя бы повернулась к нему лицом. Он забрался в постель, большое холодное тело разом погрузилось в теплынь. Она протянула к нему руки:
— Это из-за Джерри Берта?
— Мне не нравится, что он шьётся к Уильяму.
— Но ведь он безобидный человек. Просто несчастный.
— Он допустил смерть своего ребёнка.
— Нашему он не навредит.
— Я говорил с соцработницей, миссис Мейсон. О его жене. Её хотят выпустить, и скоро. Не представляю, что он сделает, если…
— А какая она? Барбара Берт.
— Я её не видел. Но он о ней рассказывает. Боится её до смерти. Но это неудивительно. Меня больше ужасает он сам. С ненормальными всё более-менее понятно, но вот что в голове у тех, кто просто молча смотрит, как мучают и убивают ребёнка?.. Мне кажется, он и со мной перестанет разговаривать, если я её навещу. Поэтому я пока и не побывал у неё в больнице. Вообще, не надо о ней, не здесь.
— Кто-то должен ей помогать…
— Ею занимается миссис Мейсон, занимается вполне серьёзно. Хватит об этом.
— Дэниел…
— Что?
— Хочешь, я больше не буду его пускать?
— Не в этом дело. Забудь.
— Ну тогда в чём, Дэниел?
— Всё у нас сделалось какое-то безжизненное.
Она подумала, как — наоборот — наполнен их день: дом, огород, церковь, Уильям, даже Гидеон. Вокруг царит жизнь, и всё благодаря ему, Дэниелу!
Ещё раз протянула руки:
— Не говори так. Это на тебя не похоже.
— Всё должно быть по-иному, — упрямо продолжал он, но в нём уже что-то оттаяло и начала всходить пружина; она прижимала его к себе, пузырём вздулась ночная рубашка, поднялась у груди.
Сердце у обоих забилось чаще.
— Опять… растёт, — проговорила она так удивлённо-смущённо, что он рассмеялся.
— Ну да, — согласился он, — растёт…
…И вот, подступив из недр, решившись на отчаянный приступ, по этому, казалось бы, неудобному, нескладно-твёрдому мостику, снаряду плоти хлынули, поплыли, к своей погибели в негостеприимно-кислой среде, несметные множества гамет; они устремились через слепые закоулки как можно ближе к заветному шеечному проходу, к краткому посмертию в миг своего захвата защитными лучиками; часто и яростно, чуть ли не взахлёст они махали хвостиками, толкались, рыскали слепыми головками, и все погибли — кроме одного-единственного, которому суждено через несколько часов внедриться в стенку женской клетки, получить питание, соединиться, чтоб потом началось деление, изменения, специализированное развитие частей нового организма… Дэниелу вдруг стало легко, он поцеловал жену в глаза и в губы и уже не злился на Джерри Берта. Стефани, тёплая, влажно-разнеженная, коснулась волос Дэниела, провела рукой по его мокрому бедру; ей подумалось, что всё налаживается, они всё-таки свободны, любят друг друга, и найдётся у них время на уединение и уютные разговоры. У неё есть муж и сын. В голове лениво и мирно вращались планы, как лучше устроить жизнь с двумя главными для неё людьми, каждому место, каждому хорошо. Чарльз Дарвин, судя по всему, старался не одушевлять тот закон, ту силу, которая решает, какая яйцеклетка и какой сперматозоид пойдут в ход, какому из эмбрионов выжить и дать потомство, кому в природе суждено сосуществовать, а кому вытеснять друг друга. Говоря об этой силе, Дарвин никогда не употребляет глаголы осознанного намерения, в отличие от меня, не удержавшейся от «решает», хотя могла бы сказать безличнее — «отбирает». Увы, язык против нас. Классический роман не повёл бы читателя дальше сцены бракосочетания; ну или, в крайнем случае, как в «Приключениях Родерика Рэндома» Смоллетта (Фредерика, как мы помним, читала сей роман, сидя в пыльной колее просёлочной дороги среди виноградников в Провансе, под стрекот цикад, и настоящие книжные черви выползали из-под дряхлого корешка[160]), так вот, в «Родерике Рэндоме» читателю предоставляется вообразить, как обозначился вход под брачный балдахин, как задралась шёлковая ночная сорочка. Теперь же мы не ставим никаких преград — ни в сочинительстве, ни вообще в вопросах морали. Однако наши размышления о случайности и закономерности, слепом законе природы и свободе — остаются непременными. И нам не нравится, когда все действия и движения Дэниела и Стефани (а заодно и степень тепла, комфорта, уровень кислотности и энергии в потайных женских закоулках) относят исключительно на счёт решений Её Превосходительства Природы, отправившей яйцеклетку в фаллопиевы трубы, — а не объясняют, скажем, поведением Джерри Берта, чьим-то угнетённым состоянием духа или волевым порывом. Хотя язык наш и склонен одушевлять сперматозоид или непреодолимый закон природы, мы можем логически воспротивиться подобному соблазну. Вот только преодолеть привычку нашего ума связывать и сравнивать вещи — нам не под силу.