Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он встал и отвернулся, сделав вид, что расставляет книги на полке. «…Вы во многом были правы на собрании с Байдалаковым и всем их советом. Требуется особенная слепота, чтобы не замечать, насколько христианская церковь есть мужское царство. Эта слепота — идейная и отчасти душевная, и признать её мешает лишь желание держаться традиции, полностью удобной мужскому полу. Эта традиция стоит на множестве натяжек и архаизмов. Например, как вы знаете, я не требую от женщин воздерживаться от посещения церкви во время менструаций — ведь аргумент „в храме не должно быть крови, кроме крови Божьей“ есть отблеск бессмысленного ритуала. И вот этот мужской мир определяет любовь к существу своего пола как преступление! Очевидно, что перед нами один из редутов обороны власти над всеми, кто не соответствует образу господина с усами или дамы в платье».
Повернувшись ко мне своим широким лбом и толстыми очками, отец Александр приумолк. Он раскачивался, будто собираясь петь тропарь, и наконец произнёс: «Не буду озвучивать эти умозаключения, поскольку мне пока не хотелось бы оставлять сан. Всё-таки я если и вижу смысл в служении кому-то, то вам — то есть нам, перемещённым лицам. Антону же мне придётся растолковать Послание. Также мне придётся напомнить о любви как мериле благодати Божьей и как следует пристыдить его. Из-за яростной его праведности две души ушли от нас и отправились в скитания».
Подавив желание поцеловать ему руку, как после проповеди, я просто склонилась перед его столом и, уходя, всё-таки не сдержалась: «Как же я рада, что вы с нами». Он вновь переставлял книги: «Не только с вами, но с истиной. Антон рассказывал о домашней литургии во Пскове и что вы находились в тот момент у него. Никому больше он не открывался — только намекал товарищам, что с ним случилось мистическое откровение и он чувствовал присутствие Господа. Я сказал ему, что если он считает произошедшее откровением, то спекулировать им перед друзьями опасно, так как ценность чуда от хвастовства умаляется. А гордиться и вовсе глупо, поскольку откровение не результат доблести, а промысел Божий…»
Минул год, я искала вас, но ещё не нашла. Ссутуленного вестника переселили в лагерь под Фульдой. Расспрашивая его о папе ещё раз, я записывала каждое слово. Записывала, чтобы ум был занят, следил за словами на бумаге и не давал сердцу разорваться.
Солидаристы начали издавать журналы и книги, но после стыдного заседания я даже не хотела открывать их продукцию. Беженскую организацию UNRRA отменили. Вместо неё воцарилась IRA, которую величали «ирочкой». «Тиму» пришли указания насчёт вторых скринингов — надлежало разобраться, кого в какую страну отправлять.
Ожидая проверок, дипийцы встречали вместе уже третье Рождество. Лагерь медленно разваливался — у братства по несчастью, как у сыра из care-пакета, есть срок годности, а потом всё протухает.
Нам пришло письмо от Черновых. Они уехали в Америку и жили во Флориде. Устроились неплохо: работать приходилось на макаронной фабрике, но было ясно, как поправить дела и купить, пусть не сразу, но собственный дом и жить как заблагорассудится. Толстая, дочь того, чьи романы мы разбирали, высылала трудоспособным беженцам приглашения. Можно было, подав ей прошение с указанием желаемого города, рассчитывать через полгода на вызов.
После скринингов Менхегоф решили расформировать. Многие были против, Маккой и Дюлавиль попытались повернуть это решение вспять, но не смогли. Мельница «ирочки» молола направо и налево. Мы запросили переезд в лагерь Шляйсхайм, где были и издательство, и скауты, но нам отказали в приёме. Позже мы узнали, что туда переехал Антон, разочаровавшийся в отце Александре, и община Шляйсхайма, видимо, получила не самые блестящие отзывы о нас.
Тогда же пришёл ответ из штаб-квартиры «ирочки» о вашем с Зоей новом адресе, и я написала тебе самое первое письмо с предложением партии.
Медленно и нехотя начался отъезд, и, пока ученики не разлетелись, мы позвали их на костёр. Рост начертил такой маршрут, чтобы можно было миновать лесное озеро и подняться на край поля, откуда наше собрание не было бы заметно ни единой душе. Скаутам он велел надеть форму.
Ступая в сумерках по тропинкам и огибая корни сосен, мы с Ростом думали об одном: это уже второе прощание, и, в отличие от Пскова, надо договорить всё до конца. Стоял конец августа — уже не жаркий, но ещё пыльный.
Мальчики нашли засохшую ель, спилили её и выложили нодью из поленьев, чтобы горела до самого утра. Рост начал чтение имён «верных». Его отряд зажёг свечу и, передавая её, произносил имена и фамилии, а он добавлял: «погиб в лагере», «пропал без вести» и так далее. Когда список кончился, Рост снял с древка флаг с изображением Георгия Победоносца и дракона и передал Вале, который через месяц уезжал в Бремерхафен и оттуда в Америку.
Слава бросал в нодью мелкие чурбачки, хотя костёр полыхал вовсю и вылизывал искрящимся языком чёрное небо. Женя достала тетрадь и писала, согнувшись над ней и высунув язык. Остальные просто лежали и как зачарованные смотрели то в пламя, то в поле, где погас закат. Валин коршун спал и во сне всхлопывал крыльями.
Недавно Женя нашла те самые скрюченные записи и прислала их мне. Вряд ли кто-то опишет случившуюся с нами ночь точнее. Вот:
«Костёр — это всегда круг. Это граница между очертаниями предметов, куда ещё дотягивается свет, и космосом. Огонь рисует нас не такими, какими мы видим друг друга днём. Хочешь разглядеть душу — посмотри на её хозяина в отблесках пламени.
Мы много раз уходили из Менхегофа в окрестные леса и жгли костры, но в этот день добавилась ещё одна граница: леса, сосен — и поля, высоких трав. Всё стало по-другому. Из темноты вот-вот выйдет кто-то неизвестный. А выйдет ли? Человек ли? Или ветер шевелит заросли таволги? В круге костра всегда кажется, что кого-то не хватает. И одновременно кажется, что присутствует некто невидимый — кто-то ещё.
„Одно-временно“: какое нелепое и горькое слово для костра, разрезающего время, как занавес, за