Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В России жиды не любят, когда их так называют, они обижаются, хотя я читал их главного писателя, Чехова, несколько рассказов, у него все евреи жиды…
– Ты читаешь по-русски?
– Да, уже почти свободно…
– И что ты прочитал?
– «Скрипка Ротшильда», например…
– Это про скрипку?..
– Нет, про Ротшильда, то есть…
– Представляю себе, какая богатая была скрипка…
– Да нет, скрипка была обычная, а Ротшильд – бедный музыкант на свадьбах и похоронах, и русский, которого была скрипка, перед смертью подарил её этому Ротшильду…
– Что это был за Ротшильд, если бедный? Среди Ротшильдов имеются бедные? Что-то не верится! Наверное, всё наврал твой Че… как его?
– Чехов.
– А что ещё пишет этот Чехов?
– Он уже не пишет, он умер…
– Старый?
– Нет, он умер молодой, долго болел… в Крыму…
– «Крыму»? Это что? Я не слышала о такой болезни…
– Это не болезнь, это место такое, это география…
Слово «география» подействовало на Малку плохо, в её сознании оно равнялось слову «бездна» и папиным страхам.
– Мой папа тоже немного играл на скрипке… – произнесла Малка. – А что такое «Крыму», где это место?
– Не «Крыму», а Крым! Я там не был, но в России это единственное место, где тепло почти круглый год и море…
– А-а! – протянула Малка, они дошли до госпиталя, где ей надо было заступать на дежурство вместо Серафимы.
Она вошла в бывшие казармы 5-го Литовского уланского полка через задний двор, зашла с чёрного хода. Теперь ей уже не надо было спускаться в прачечную, хотя те её товарки, которые стирали и полоскали вместе с ней, ещё стирали. Иногда она заходила и здоровалась. Одна оказалась беременная, и схватки случились, когда она пришла на работу, и Малка помогла принимать роды прямо в прачечной, её нельзя было поднимать наверх по узкой подвальной лестнице, благо было много горячей воды и высушенного чистого белья. После родов Малка иногда заходила к этой женщине и помогала.
Она поднялась в сестринскую переодеться и вспомнила инвалида, который на неё заглядывался и цокал языком от восхищения её красотой. Она научилась с этим справляться и одевалась и причесывалась так, чтобы на неё не оглядывались, хотя оглядывались.
Малка шла к столу дежурной сестры милосердия, ей навстречу подпрыгивал на костылях раненый с ногой в лубке, он поступил из-под Барановичей три недели назад с раздроблением осколочным попаданием голени. Она видела его уже третий раз, первые два – когда на перевязках. И оба раза, и сейчас он смотрел на неё и не отводил глаз. Она к этому так и не привыкла и, проходя мимо, потупила глаза, потом села на стул и к раненому повернулась спиной и с облегчением вздохнула.
Иннокентий Четвертаков третий раз видел эту красивую черноволосую, это было видно даже под накидкой, черноглазую смуглую сестру милосердия и никак не мог вспомнить, где он видел её до этого, но то, что видел, у него не было сомнений.
Вдруг Малка услышала торопливые шаги, был тихий час, и в коридоре, кроме раненого на костылях, никого не было, она повернулась и увидела, что к ней на цыпочках крадётся Барух. Она подалась к нему.
– Только что стало известно, что нам на сборы дают четыре дня…
– Как? – Малка обомлела, она обо всём забыла.
– Сегодня четверг, отправляют в понедельник, пытаются сделать из этого секрет… всё, извини, я побежал.
Иннокентий проводил взглядом странного мужчину в гражданских брюках и австрийской военной тужурке и понял, что его он тоже видел. Он нарушил режим тихого часа, но в течение последнего месяца ему так надоело лежать, что, как только рана стала заживать, а кость срастаться, он, стараясь не наступать на левую ногу, пытался ходить и сейчас направлялся во двор покурить.
После боя у Скробова Иннокентий очнулся в Минске, там он снова попал в руки к доктору в пенсне, главному хирургу из рижского военного госпиталя, который женился на ангеле по имени Елена Павловна. Елены Павловны он не увидел, сказали, что она почему-то в Твери, вроде как беременная. Доктор, которого за его искусство перевели из Риги в Минск, сложил его кости, заковал в лубок, и Иннокентий двадцать дней пролежал без движения, неделю назад он прибыл в тыловой госпиталь в Симбирске, и после излечения его обещали отправить для поправки домой. Это было кстати, потому что Марья или уже родила, или вот-вот должна родить, хотя если взять во внимание дорогу, то он приедет, когда, скорее всего, уже всё свершится. Боль от случившегося с Марьей зажила. Пока он лежал, вовсю шумел скандал по Северному фронту по поводу какого-то тылового поручика, который просто так застрелил какого-то тылового прапорщика. Готовился суд. Кешке до этого не было дела. «Офицера, они и есть офицера, чем больше они друг дружку постреляют, тем лучше», – шептались между собою нижние чины.
В госпитальном дворе он дошёл до лавки.
На соседней сидели двое, судя по лицам и манерам – офицеры, они курили папиросы и разговаривали. Когда Иннокентий сел, офицеры стали шептаться, Кешка не прислушивался, но было нечего делать, и он всё же услышал.
– Сволочи! – зло шептал один.
– Как есть – сволочи! Это же надо такое придумать! – шептал другой, у него потухла папироса, и он полез в карман больничного халата за спичками. – Брататься с солдатами противника! – У него были заняты руки, он зажал папиросу зубами и шепелявил. – Покидать окопы и брататься… нашли братьев!
– Стрелять! Поставить пулемёты и стрелять! – отреагировал другой. – Надо стрелять таких!
Лучше бы Иннокентий этого не слышал.
«Как стрелять? Кого стрелять? – подумал он. – Нешто в нас мало стреляют? Травят газами, жгут из огнемётов? Ах вы, сволочи!» Он повернулся к офицерам и уставился. Они это увидели.
– Что вам, любезный?
– Вы с фронта?
– С какого?
Офицеры были гладкие, кожа на лицах у них была белая, Иннокентий сделал вывод, что это тыловые офицеры, на них не было повязок, то есть они не были раненые, а просто болели, а может быть, и не болели, а филонили от фронта.
– Сукины дети… – глядя на них, процедил сквозь зубы Иннокентий и кинул недокуренную цигарку под ноги. Ему захотелось уйти, уйти в палату к таким же, как он, увечным и раненым, нижним чинам, офицерам, не важно, он видел много офицеров, чего стоил полковник Вяземский, ротмистр Дрок, поручик Кудринский, у них были серые лица, почти черные, дубленные ветрами, снегом и солнцем, закостеневшие от преодоления страха, лица, как в зеркале самой матушки-смерти. Он вспомнил отца Иллариона, офицера в юности, а сейчас офицера-попа…
Он выставил перед собою костыли, чтобы встать, но оба с соседней лавки уже были перед ним, и Кешка, глядя на них снизу вверх, окончательно понял, они не больные и не раненые.