Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что было с бабушкой?
— Она боялась страшно, боялась, что останется слепой или что дед ей изуродует лицо. Ну да, ведь там же доступ через нос, дед первым этот метод придумал и на бабке испытал… ну да, на бабке… че ты ржешь?.. наоборот, так легче, безопаснее на самом де-ле-то… всего-то надо там вот так разрезать верхнюю губу…
— На себе не показывай.
— А на ком? На тебе?
— Иди ты!
— Да нет, ну, деду было сложно абстрагироваться от того, что бабка — это бабка. Ну, то есть еще не бабка, да, а женщина, которая его так здорово встряхнула… Но все-таки он скрепился и сделал все, как надо, ну а потом зашил разрезы так, что не осталось ни царапины, лицо у бабки снова стало таким же, как и было.
— А дальше она влюбилась в спасителя? Типа спасенный должен стать рабом?
— Ну, когда сняли швы, дед к ней пришел такой и долго на нее смотрел, сопел…
— Ты что, присутствовал при этом?
— Это было записано… в истории нашего рода. Ну вот, и говорит такой: «Анна Сергеевна, вы ткнули меня в самый мозжечок, симптомы очевидны, прошу проследовать со мной в загс, готов вам обеспечить должные уход и содержание до полного выздоровления от жизни». Со страху, понимаешь?
— Да-а, колпак у вас, похоже, еще два поколения назад отъехал. Один другого чудесатее. Ну и чего она?
— Сама предположи. Уж если вот он я…
У Маши замурлыкал телефон, она порылась в сумке, находя иголку в стоге сена, и, растянувши рот в улыбке безраздельной собственницы, приникла щекой к серебристой пластине:
— Да, пап… чего? Судя по тону, пап, ты тоже пока что не ложился… Да все уже, еду… вернее, иду. Ну вот чего опять ты начинаешь? Ну, с Джеммой, с Джеммой, да. Нет, я сейчас уже не с Джеммой. Да так, с одним тут… — она окинула Ивана с ног до головы ложно-скептическим, пристрастным, издевающимся взглядом, — весьма необычным мужчиной. Мужчиной, ага. Ну что ты опять? Ты мне кто? А то. Такое ощущение, что муж, ага, порой, иногда. Да хватит тебе, а?.. А хочешь я его с тобой познакомлю?.. Да все, сказала же уже, буквально через полчаса… Так как насчет знакомства? Мне захватить его с собой?.. Ну где-то тут, у Трех вокзалов, Каланчевская. Да ну зачем приедешь… что я, маленькая, что ли? Что-что? Нет, он — сорокалетний толстый владелец шоколадной фабрики, женат, двоих детей имеет. Зовет с собой на водных лыжах покататься в Сан-Тропе… Ну ладно, все, давай, ну да, я позвоню…Ты хочешь жить неискалеченным? — в Ивана испытующе вперилась. — Короче, если хочешь жить неискалеченным, сажай меня в машину и вези домой. Отец сказал. Мне надо было с самого начала тебя предупредить: общение со мной обычно для парней заканчивается плохо, тем более если кто-то там руки начинает распускать. Ты что помрачнел? Испугался?
— Да нет. — Лицо Ивана в самом деле изобразило, видно, на мгновение замешательство и даже некое страдание, но это смех один — веление мочевого пузыря настигло, и он теперь все мялся, терпел из-за того, что Маша не вполне принадлежала обыкновенной жизни, а он тут со своим вот этим подрейтузным «хочу как из ружья»…
— Да что ты, что?
— Я это… мне надо… я отбегу буквально тут на пять минут. Ты подожди, — куда, только не знал: рокочущий, располосованный автомобильный потоками проспект, сплошная череда фасадов, все голо, все распахнуто, все под витринами и фонарями. На мюнхенских вот улицах имелись пирамидки с отверстиями для мужских причиндалов; гуляющие пары подходили, и парень как ни в чем, одной рукой держа за руку девушку, второй расстегивал ширинку — Ивана коробило жутко, так был он стыдлив в этом плане, вот приучился, что ли, что есть вещи, которым нужно предаваться в одиночестве.
— Пойдем, горе луковое, — вздохнула Маша с материнской какой-то гримасой, — во двор — «куда», в кусты, всего-то и делов. Я буду прикрывать твои тылы. Непросто жить таким стеснительным, Иван. Ну ничего, сейчас я это… тебя раскрепостю, раскрепощу.
Нырнув в глубокую сырую обшарпанную арку, вмиг очутились будто в соседнем измерении, в кривом неправильном пространстве, разившем духом запустения и как бы обратном гранитному, фасадному, витринному лицу Москвы: сырое кирпичное мясо в прорехах страшной, как сифилитическая язва, штукатурки; подслеповатые оконца первых, полуподвальных этажей, подмешанный к дегтю яичный желток тускло горящих окон, редких фонарей, курганы ветхих ящиков у никогда не открывавшихся как будто складских решетчатых дверей, просевший, вмявшийся от вымывания почв и развороченный отбойником асфальт, траншеи, ямы, в черной глубине которых сочились разрытые трубы… другие, новые, на смену, железные кишки, лежавшие им с Машей поперек дороги… а дальше, впереди была площадка со сделанными мраком таинственными горкой, каруселью, грибками, турниками, за ней — глухая длинная кирпичная стена, кустов достаточно… обыкновенное и в то же время чем-то пугающее место, над которым как будто не было привычной власти человека, каких-то учреждений, никакой…
«Ну, я сейчас», — Иван рванул через площадку наискось опорожниться поскорее — гаражная стена гнила, шибала в нос отбросами, дерьмом; все было тут: какие-то бомжиные куртешки, покрытые зловонной жижей башмаки, клочки газет и клочья ваты, бумажный мусор, целлофан, бутылки и консервные жестянки.
Иван с сомнением двигался вдоль полосы дерьма, стараясь никуда не вляпаться, найти кусок посуше и почище… и наконец нашел, достал и долго выпускал тугой режущей струей, трясясь и подгоняя, не придавая совершенно значения каким-то машинным шорохам и клацаньям, возникшим за спиной невдалеке, но вдруг услышал Машин звонкий возмущенный голос, опровергавший, протестующий; струя оборвалась, мгновенный лютый холод, необъяснимый детский ужас обжег Ивану позвоночник за дление кратчайшее до Машиного крика, до визга похоронного «Ат-да-а-ай!».
Дрожащими руками запихнув, он припустил назад — на белый беспощадный свет квадратных фар, которым озарилось пространство страшного потустороннего двора, запрыгавшие черные деревья, площадка, облупившиеся стены, все мироздание, и не было защиты, снисхождения; он на мгновение, на бегу неподконтрольно сжался от ощущения безнадежности провала, который разделял их с Машей, разделил.
И только после, будто обратным зрением, увидел — казенный милицейский «Форд» в слепящей белизне, трех мужиков, которые схватили Машу и гнут ее, ломая, тонкую и гибкую… лицо ее, изломанное гневом на то, что с ней — с ней! — так можно обращаться, схватить, нажать, выкручивать, сгибать…
— Вы что? Вы что творите, а? — Он крикнул жалко, высоко, срывающимся, петушиным голосом.
Все трое повернулись хозяевами жизни — уверенные, четко-весомые движения, непроницаемые морды, смеющиеся жесткие глаза.
— Э! Э! Откуда, петушок? Да не пищи ты, тише! Только не ори! — мясные, жаропрочные, непрошибаемые, скучно гоготнули. И, прихватив за шею крепко, пригибая, один Ивана с неожиданной мягкостью, с какой-то даже задушевностью паскудной стал уговаривать: — Ну, тихо, тихо, малый. Не голоси ты так, иначе больно будет. — И ткнул в упор в глаза белесым нечитаемым нутром каких-то красных корочек: — Я капитан милиции при исполнении, ты понял? — Ослабил хватку, распрямиться дал. — Тебе чего тут надо, дурачок? Ты на хер вылез, голосистый? — безумные, тупые, скучные глаза, в них — жизнь, прожитая во власти и во власти кончающаяся.