Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осин не слишком успешно скрывал свою неприязнь к тому, что происходило в Советском Союзе. Внезапный поворот в сторону гражданского общества оставлял его не у дел: Осин становился пережитком тоталитарного прошлого. Много лет он наказывал диссидентов: поэтов, священников, математиков. Он был, как сказали бы при Сталине, образцовой “шестеренкой”. Он делал то, что ему велели: “Все заключенные были для меня одинаковы”. То есть равны перед беззаконием.
“Вот сейчас говорят о политических заключенных. Но у нас тут никогда не было политических заключенных, — сообщил мне Осин. — Были законы, и их по этим законам осудили, вот и все. Они были предателями Родины. Потом законы изменились, но это уже другое дело”. В нем не было ни крупицы раскаяния, ни тени сомнений. “О чем я должен жалеть? — недоуменно спрашивал он. — Сюда отправляли людей по закону, а я делал то, что мне было приказано. Это была моя работа, и я хорошо ее исполнял. Это от меня и требовалось. Я думаю, что заключенные здесь, может, жили и получше, чем люди на воле. Их, по крайней мере, кормили мясом!” Тут Осин схватился за живот и расхохотался. Он был весельчак.
Разумеется, без дела он не сидел. Суды по-прежнему исполняли политическую волю местных и региональных партийных начальников. Из всех ветвей власти судебная была до сих пор в наименьшей степени затронута реформами. Но большинство таких дел не было, выражаясь языком правозащитников, “чистой политикой”. И Горбачев, и администрация лагеря утверждали, что в стране совсем нет политзаключенных. “В основном сейчас остались смешанные случаи: кто-то пытался нелегально выехать из страны, кто-то поддерживал сомнительные связи с иностранцами, — объяснял мне Сергей Ковалев, бывший политзаключенный, впоследствии ставший председателем Комитета по правам человека Верховного Совета РСФСР. — Я в основном пытаюсь сократить им сроки. Десять, пятнадцать лет лагерей за попытку уплыть на плоту в Турцию — это абсурд”.
Осин как радушный хозяин встал из-за стола и сказал: “Ну что, проведем для вас экскурсию!”
Экскурсия, в ходе которой Осин особенно напирал на качество покраски стен и чистоту полов и туалетов, запомнилась мне тем, что мы не встретили ни одного заключенного.
— Они на работах, — пояснил Осин.
— А когда они вернутся? — спросил я.
— Пойдемте обедать, — сказал Осин.
И мы пошли. Такой обед заключенным и не снился: щи, черный хлеб, салат, курица, картофельное пюре, фруктовый сок. Потом нас как заправских туристов снова повели на экскурсию. Мы посетили тюремную больницу. Осмотрели бараки, где спали заключенные. Но вдруг, когда Осин демонстрировал нам, какие прочные в бараке кровати, в дверь ворвался одутловатый человек средних лет с бритой головой и в тюремной робе. Он кричал:
— Мне надо с вами поговорить! Меня бьют!
— Ясин, — хмуро произнес Осин, не отрывая взгляда от матраса. Он сжал губы, шея его побагровела.
— Мне надо с вами поговорить! — повторил Ясин. Охрана стала выталкивать его в коридор и тащить в штрафной изолятор. Я спросил у Осина, нельзя ли поговорить с этим человеком, которого, как я выяснил позже, звали Валерий Ясин. Начальник лагеря закатил глаза и показал рукой, что Ясин психически ненормален и слушать его нечего. Но все же приказал: “Приведите его обратно”.
Охранники вернули Ясина в комнату. Он тяжело дышал, его кожа была бледной и влажной. В тюрьмах, психбольницах и лагерях — таких, как Пермь-35, он провел больше 15 лет. Его обвиняли в попытке нелегально бежать из страны и в контактах с иностранной разведкой. Сидеть ему предстояло до 2003 года. Представитель Хельсинкской группы[94] потом говорил мне, что случай Ясина довольно туманный: “политический и криминальный аспекты переплетены”. Но было понятно, что сейчас что-то вывело Ясина из себя. С трудом переводя дыхание, он говорил:
— Семь лет я отказывался от прогулок, отказывался выходить на улицу. Это был мой протест! И я требовал, чтобы меня поместили в одиночную камеру. Я был в отчаянии, я был уверен, что меня убьют! Меня били. От меня требовали показаний, которые были нужны КГБ. Требовали, чтобы я сотрудничал со следствием, говорили, что иначе я останусь тут умирать. Я не знал, что делать, и порезал себе вены на руках. Меня избили и бросили в изолятор. Это было в феврале. Я потерял полтора литра крови. Я был полумертвый, а меня в таком состоянии бросили в изолятор, где стоял страшный холод. Меня бросили туда раздетого. По приказу подполковника Осина.
Осин закатил глаза, но промолчал. Охранник, стоявший у двери, произнес:
— Пусть еще расскажет, почему он порезал вены!
— Я изложил письменно, почему я порезал вены, — ответил Ясин. — Со мной обходились варварски. 10 декабря, в День прав человека, меня насильно обрили! Меня били, выкручивали, заламывали руки! Вот так здесь отмечают День прав человека!
— Волосы разрешено отращивать за три месяца до освобождения. Тебе сколько до освобождения? — спросил охранник.
— У меня и так были короткие волосы! — сказал Ясин.
— Вот примут другой закон, тогда не будем тебя брить, — ответил охранник. — А до тех пор, не хочешь бриться по-хорошему, будем брить насильно.
Осин молчал.
Ясин обливался потом.
— Это так здесь соблюдают законы, — сказал он. — Надевают на людей наручники, бьют их, под предлогом, что те будут сопротивляться. Людям приходится терпеть это унижение. Во всем мире бритье головы считается унижением!
Осин величественно махнул рукой, и Ясина увели. Я спросил, нельзя ли поговорить и с другими заключенными. Осин вновь закатил глаза, но согласился. Первым мне показали Юрия Павлова, осужденного на семь лет за шпионаж в пользу США. Человек, которого я увидел, едва ли был способен набрать американский телефонный номер. Он был как будто в полусне, с замедленными реакциями вследствие какой-то “травмы головного мозга”. Я спросил его, как в Перми обращаются с заключенными, и получил механический ответ: “Есть улучшения. Я помню, как было раньше, и могу сравнить с тем, что теперь. Когда я сидел в Перми-36 с Тимофеевым, было гораздо хуже. Теперь мои жалобы в основном медицинского характера”. Павлов попросил меня напомнить о нем Тимофееву и медленно вышел за дверь.
Последним мне показали Виталия Голдовича — физика, работавшего на “оборонку” и обвиненного в государственной измене и других преступлениях: он пытался на надувном плоту переплыть Черное море, чтобы попасть в Турцию. Голдович был взвинчен, у него трялись руки. Много месяцев его никто не навещал, и он общался только с охранниками и другими заключенными. Ему никто не сказал, что приедет журналист. Голдович говорил торопливо и сбивчиво. Чтобы немного его успокоить, я повторил слова Павлова о том, что с заключенными стали лучше обращаться. Голдович ответил, что это ерунда: его по-прежнему бьют и оскорбляют.