Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот, Анечка, – сказал Вырубовой отец, – это санитар из госпиталя, большой умелец – учит ходить тех, у кого плохо с ногами…
– И получается? – Вырубова слабо улыбнулась.
– А как же, барышня! Еще как получается! – добродушно пробасил огромный мужчина. – Клиенты потом танцуют польку и вальс. Зовут меня Жуком.
– Что-то я не поняла. – Вырубова наморщила лоб. – Каким Жуком?
– Ну, Жук, Жук… Который с маленькими, твердыми крылышками. Летает… Это фамилия у меня такая – Жук! – Он участливо сморщился, спросил по-свойски, на «ты», что очень понравилось Вырубовой: – И сколько же ты так пролежала?
– Без малого полгода.
– Це-це-не, – жалобно и звонко, будто огромная птица, процекал санитар, – все, завтра будем прилаживать костыли. Та-ак, я извиняюсь. – Санитар пальцами измерил кровать, на которой лежала Вырубова. – Так-так-так! Все ясно! Завтра из госпиталя привезу вам «ноги»!
– И коляску, – добавил отец,
– И коляску.
Лицо Вырубовой дрогнуло, глаза сделались влажными.
– В церковь очень хочется, – сказала она, – я так давно не была в церкви.
– В церкви, барышня, мы с вами обязательно побываем – обещаю! Первым делом… Как только на коляске сидеть сможем. – Жук говорил медленно, тщательно подбирая слова – видать, в детстве у него был дефект речи, он одолел его, но след этой борьбы остался в нем навсегда, и хотя дефект речи был исправлен, он продолжал с ним бороться, что придавало огромному санитару некий гимназический шарм – и не только в лице и в речи, но и в манере поведения, в поступках, возможно, это даже определяло и его жизнь, Вырубова стерла слезы с глаз, улыбнулась:
– Скорее бы!
На следующий день санитар принес два ладных, покрытых свежим лаком костыля.
– Вот, барышня, прошу любить и жаловать. Новые «ноги». Вот эта, что подлиньше, – правая, а что покороче – левая.
– Почему такие разные?
– Для равномерной нагрузки. Вот. Левое плечико у вас, барышня, опущено, оно ниже правого. Поэтому и костылики разные, один выше, другой ниже. Чтоб не уставали…
Что-что, а усталость была ей хорошо известна, она ноющим свинцом наполняла ее тело, Вырубова невольно застонала.
Санитар внимательно поглядел на Вырубову, все понял, сделал успокаивающее движение.
Он оказался очень внимательным и толковым учителем, этот огромный санитар с большим округлым лицом, от него исходило спокойствие и вкусно пахло хлебом. Через две недели Вырубова не только смогла подниматься с постели и перемещаться в коляске, она сумела сделать несколько десятков шагов с костылями.
Побывала она и в церкви. Стоя перед иконой Божией Матери, долго спрашивала, за что же ей Господь уготовил такое наказание, за что ввергнул в боль и в худые мысли о скором конце?
Санитар Жук сделал свое дело – научил ее сносно передвигаться на костылях. Жизнь для Вырубовой вновь обрела свои прежние краски, все встало на свои места, и она вскоре приехала к своей покровительнице, подключилась к делу, которым та решила заняться всерьез, – к управлению Россией. Занимался этим и Григорий Распутин.
В этот вечер Распутин лег спать рано, чем несказанно удивил Дуняшку, на ночь выпил несколько кружек клюквенного морса. Перед сном под подушку положил несколько записок, все они касались великого князя Николая Николаевича – очень Распутину хотелось досадить ему. Слишком уж обидно тот вел себя, допек не только Распутина – случалось, и генералов наделял оплеухами, и офицеров бил ни за что – за плохо вычищенные сапоги, которые в окопах никак нельзя хорошо надраить, а за мятую шинель вообще мог отдать под суд.
– Не зря тебя, великий князь, «папа» не любит, – пробормотал Распутин, засыпая, – не зря.
Сон к нему приходил быстро, словно бы пережидал время здесь же, в распутинской спальне, прятался за портьерой, и, как только «старец» оказывался в постели, сваливался на него коршуном. Еще минуту назад Распутин бормотал невнятно, пальцами чесался в бороде, ругал Николая Николаевича и вот уже поплыл, захрапел трубно, басовито.
Утром он встал довольный, с веселыми глазами, позвал к себе в спальню Симановича. Тот примчался незамедлительно, резвый, энергичный, громко бухая каблуками невероятно модных ботинок, сшитых из красной телячьей кожи.
– Ну что, Арон, народ в гостиной собрался?
– Собрался, Григорий Ефимович, человек тридцать уже сидит. Два генерала пришли. Тоже сидят, ждут очереди.
Распутин, услышав о генералах, поморщился:
– А этим что от меня надо? Ехали бы лучше на фронт воевать.
– Вдруг что-нибудь по части снабжения, Григорий Ефимович? Люди все ж таки!
– Люди, люди. – Распутин помял пальцами горло, откашлялся. – Блюди они, а не люди. Ладно. Пусть ждут!
Симанович покивал согласно, сделал два шага назад, собираясь уйти, но Распутин остановил его:
– Погоди уходить! – Достал из-под подушки две записки, медленно шевеля губами, прочитал их, потом засмеялся тихо и показал записки Симановичу: – Видишь?
Вместо ответа секретарь приподнял округлые плечи.
– Напрасно ты это не хочешь рассмотреть повнимательнее. Здесь – судьба твоего злого врага, бородатого…
– Какого бородатого? – не понял Симанович.
– Эко, как долго до тебя доходит! Как до страуса. Но до того мысль долго идет потому, что у него шея длинная, это понятно, а до тебя почему так долго ползет? А? Что-то я не узнаю тебя, Арон. Ты ведь всегда сообразительным считался… А?
– Обижаете, Григорий Ефимович!
– Я? Это ты сам себя обижаешь. Арон Бородатый у нас только один имеется, все остальные бороды не в счет.
– Николай Николаевич? Великий князь? Он?
– Наконец-то дошло. – Распутин расчесал двумя пальцами, как скребком, бороду, потом перекрестился и медленными сильными движениями пальцев растер записки, которые достал из-под подушки, – только пыль с бумажным мелким сеевом и осталась от записок. – Вот во что превратится Николай Николаевич! – громко заключил Распутин, показывая секретарю бумажную труху. – Веришь мне?
Поначалу бумажки с кривулинами букв, которые никак не давались Распутину, он звал пратецами, прятал пратецы на ночь под полушку, считая, что они таким способом обретают силу, потом стал звать пратецами все записки. Которые когда-либо кому-либо давал.
Симанович, человек хитрый, богатый, всплывший на поверхность после Русско-японской войны (обогатился, говорят, в Порт-Артуре), знакомый со многими банкирами и ювелирами, в ответ снова приподнял плечи, жест был неоднозначный: то ли он сомневался в Распутине – ведь сила великого князя была огромна, в армии тот был даже сильнее царя, – то ли отрицал, то ли, наоборот, показал, что ему все равно. У Распутина зло блеснули глаза.
Впрочем, Симановичу не было все равно, уцелеет великий князь на своем посту главнокомандующего русской армией, ведущей боевые действия, или не уцелеет. Распутин хорошо знал, что Николай Николаевич очень не любит евреев. Во Львове он, например, отдал распоряжение, чтобы были закрыты все ветряные мельницы, которые принадлежали евреям, а сами хозяева арестованы и сосланы в Сибирь.
Несколько генералов, сочувствовавших евреям, обратились к своему командующему с вопросом: «За что? Не слишком ли крутые меры к этим несчастным?» Николай Николаевич ответил резко: «Нет!» Хотел было своим увесистым кулаком пройтись по черепам генералов, но делать этого не