Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой Рандольф, духовный прародитель моего героя – тот, с которым я познакомился в кафе, был пухлый молодой блондин; говорили, что он умирает от лейкоза. Хозяин звал его Рисовальщиком: он всегда сидел в углу один и рисовал в большом блокноте посетителей – шоферов, скотоводов. Однажды вечером я заметил, что выбран моделью; порисовав какое-то время, он, шаркая, подошел к моему табурету у стойки и сказал: «Ты вундеркинд, правда? Я вижу по твоим рукам». Я не знал, что такое «вундеркинд»; я подумал, что он либо шутит, либо с сомнительными намерениями заигрывает. Но тут он объяснил мне слово, и я был польщен: это совпадало с моим собственным частным мнением. Мы подружились; после мы встречались не только в кафе, но и прогуливались лениво по набережной.
Все это происходило летом. Осенью я уехал в школу на востоке, а когда вернулся в июне и спросил хозяина, где Рисовальщик, он сказал: «Умер. Написали в „Пикиюне“. Ты знал, что он богатый? Ну да. В газете писали. Оказывается, его семья владела половиной земли вокруг озера Понтчартрейн. Представляешь? Кто бы мог подумать?»
Книга была закончена в обстановке, далекой от той, где я ее начал. Я странствовал и работал в Северной Каролине, в Саратога-Спрингс, в Нью-Йорке и, наконец, в арендованном доме на острове Нантакет. Там, за столом у окна с видом на небо, песок и прибой, я дописал последние страницы, еще не веря в то, что этот миг наступил – чудо, пьянящее и огорчительное.
Я не очень люблю перечитывать свои книги: что сделано, то сделано. Вдобавок я всегда боюсь обнаружить, что мои ругатели правы и сочинение не так хорошо, как мне хотелось думать. Пока не встал вопрос о нынешнем переиздании, я к этому роману, в общем, не прикасался. На прошлой неделе я прочел его целиком.
И? И, как я уже сказал, был поражен его символическими увертками. Кроме того, если некоторые места мне кажутся написанными искусно, другие вызывают неловкость. В целом же чувство было такое, как будто я прочел свежую рукопись совершенно постороннего человека. Он произвел на меня впечатление. Ибо в том, что он сделал, есть загадочное свечение странно окрашенной призмы, поднесенной к свету, и еще – страдальческая, умоляющая напряженность, как в письме потерпевшего крушение моряка, засунутом в бутылку и брошенном в море.
Сесил Битон
(1969)
Название книги «Лучшее из Битона» – цепляющее, но неточное, если в такой книге не представлены блестящие образчики многогранного таланта Битона: сценические декорации, театральные костюмы, эскизы и картины, страницы из замечательных дневников и хотя бы несколько цитат из бесед, демонстрирующих его дар красноречия, ибо Сесил, несомненно, один из немногих живых классиков в этой стремительно выходящей из моды области.
Я не знаю, потому что никогда у него не спрашивал, но подозреваю, что сам бы Сесил предпочел, чтобы о нем помнили за достижения в иных видах искусства, нежели фотография, – это обычное свойство людей, которые развивают в себе массу разных талантов: они часто предпочитают игнорировать свой врожденный дар. Можно сказать, что у Битона не просматривался какой-то основной талант до тех пор, пока он, будучи весьма амбициозным, но легкомысленным молодым человеком, обладавшим необычайной остротой чувственного восприятия, не пристрастился к фотокамере. Именно фотокамера, что любопытно, высвободила его скрытые творческие наклонности.
И при всем великолепии его прочих муз, чему есть немало осязаемых подтверждений, именно Битон-фотограф стал фигурой культурной значимости, причем не только благодаря блистательности его собственных фоторабот, но и благодаря их влиянию на творчество многих прекрасных фотографов последних двух поколений. Неважно, признают ли и осознают ли они это, среди лучших современных фотографов в разных странах едва ли найдется хоть один, кто не был бы, пусть в небольшой степени, обязан Сесилу Битону. Почему? Ответ – в его фотографиях. Даже в самых ранних его работах угадывается будущее влияние на многих фотохудожников. Например, портреты леди Оксфорд и Эдит Ситуэлл[112], сделанные им в двадцатые годы: до него никто не снимал лица в такой манере, окружая их неоромантическими стилизованными декорациями (стеклянные кружева, статуи в масках, формы для выпечки и экстравагантные костюмы – все это неизменные аксессуары своеобычного сюрреализма Битона), и не пользовался таким ярким, словно лакирующим, светом. И вот что важно: его портреты не «устарели», притом что в плане техники это так называемые «модные» фотографии (отношение фотографов к модной фотографии, да и место, которое она занимает в их карьере, остается довольно-таки двойственным. За исключением Картье-Брессона, человека материально независимого, я не могу навскидку вспомнить ни одного фотографа, прилично зарабатывающего на жизнь своим ремеслом, который бы отказался сотрудничать с глянцевыми журналами или рекламными агентствами. Почему бы и нет? Такая работа дисциплинирует художника и подстегивает его воображение. Битон, как многие другие, создал самые интересные фотоработы, вынужденно оставаясь в тесных рамках коммерческих условностей. Но в общем фотографы, похоже, не испытывают большого удовольствия от тяжкого труда на этом поле – я не имею в виду Битона: он слишком профессионален и слишком непретенциозен, чтобы не считать подарком судьбы возможность творческих побед в любом стиле).
Но с другой стороны, остается вопрос о неувядаемости его фотографий, о безвластии времени над ними. Разумеется, в ряде случаев Битон уже будто бы заранее состаривает свои портреты, помещая персонажей в прошлое, – как, например, в разнообразных пастишах викторианских дагеротипов: сочетание современности с давно минувшим создает свое время – застывший миг. Но когда говорят о вневременном, совсем не то имеют в виду. А что же тогда? Возьмем любой фотопортрет из серий, именуемых им «Секвенции времени»: это люди, которых Битон имел возможность запечатлевать на фотопленке в течение целых четырех десятилетий. И вот мы наблюдаем, как с годами медленно грузнеет Пикассо, сохраняя почти маниакальный блеск глаз, или как меняется Оден: вначале смахивает на морщинистого щенка английской гончей, а в финале это одряхлевший, прокуренный хозяин своры гончих, или Кокто – сперва хрупкий, свежий, шикарный, словно росток ландыша в январе, а потом, с перстнями на пальцах, он предстает ожившим воспоминанием Пруста. Каждый портрет по отдельности производит неизгладимое впечатление безотносительно к прочим вариациям секвенции: любой из них являет собой исчерпывающий и неустаревающий образ персонажа. Испытываешь ощущение ирреальности, печали, но вместе с тем и восторга, когда видишь эти лица, плывущие сквозь время, – и застывшие во времени благодаря изощренным манипуляциям света и тени.
Не так трудно распознать влияние Битона в творчестве