Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белая роза
(1970)
Серебристый июньский денек, июньский денек в Париже, тридцать три года назад. Я стою во дворе Пале-Рояля, разглядываю высокие окна, гадаю, за каким из них квартира Колетт, гранд-мадам французской словесности. И то и дело посматриваю на часы: в четыре у меня встреча с этой легендарной писательницей, она пригласила меня на чай – приглашение я получил благодаря любезности Жана Кокто, – и это после того, как со свойственной юности бестактностью сказал, что из всех французских писателей безоговорочно почитаю лишь Колетт, причем это всех включало: и Жида, и Жене, и Камю, и Монтерлана, не говоря уж о господине Кокто. Разумеется, без великодушного покровительства Кокто великая дама никогда не удостоила бы меня приглашения: кто я был – всего-навсего молодой американский писатель, опубликовавший одну-единственную книгу «Другие голоса, другие комнаты», о которой она слыхом не слыхивала.
Было уже четыре часа, и я поспешил подняться; меня предупредили, чтобы я не опаздывал и не засиживался: хозяйка дама в летах, к тому же чуть ли не калека – она почти не встает с постели.
Колетт приняла меня в спальне. Я был поражен. Потому что именно так и должна была выглядеть Колетт. Как тут было не поразиться. Рыжеватые, курчавые, даже несколько негроидные волосы, косо поставленные глаза бездомной кошки, подведенные сурьмой; искусно подкрашенное лицо, подвижное, как вода… нарумяненные щеки… тонкие и тугие, как натянутая проволока, накрашенные губы ядовито-алого, нагло-шлюховатого колера.
Да и комната была воплощением затворнической роскоши ее более дольних книг, таких, скажем, как «Chéri» и «La Fin de Chéri»[121]. Июньское солнце не проникало в комнату: бархатные портьеры были задернуты. Я отметил шелковистые стены. Теплый розовый свет, струившийся из задрапированных блекло-розовыми шарфами ламп. В воздухе, как дымка, как туман, витал аромат – запах роз в нем мешался с запахом апельсинов, лайма и мускуса.
Итак, в таком вот антураже возлежала она, опираясь на груды отороченных кружевами подушек, глаза ее горели жизненной силой, добротой и злорадством. На коленях, точно еще одна шаль, растянулась необычайного серого окраса кошка.
Однако сильнее всего меня впечатлила в этой комнате не кошка и не ее хозяйка. Стеснительность, волнение – не знаю, что причиной, – только, окинув Колетт беглым взглядом, я не мог заставить себя смотреть на нее, вдобавок язык у меня прилип к гортани. Вместо этого я сосредоточился на том, что показалось мне какой-то волшебной коллекцией, отрывком сна. Это было собрание старинных хрустальных пресс-папье.
Их тут было не меньше сотни – они занимали два стола по обе стороны кровати: хрустальные шары, в которых заключались зеленые ящерки, саламандры, букетики millefiori[122], стрекозы, корзиночки с грушами, бабочки, присевшие на папоротник, спирали, розовые и белые, голубые и белые, искрящиеся точно фейерверк, свернувшиеся клубком кобры с жалом наизготове, прехорошенькие композиции анютиных глазок, роскошных пуансеттий.
В конце концов мадам Колетт сказала:
– Я вижу, мои снежные хлопья вас заинтересовали?
Я понял – еще бы не понять, – что она имеет в виду: эти предметы чем-то напоминали застывшие навек снежные хлопья, ослепительные, не подверженные таянию узоры.
– Да, – сказал я. – Они прекрасны. Прекрасны. Но что это такое?
Она объяснила, что это вершина достижений хрустальных дел мастеров: стеклянное чудо, сотворенное первыми искусниками величайших хрустальных фабрик Франции – Баккара, Сен-Луи, Клиши. Взяв наугад одно из пресс-папье, крупное, на диво красивое, заигравшее тысячью красок, она показала мне дату – 1842; дата была скрыта в одном из бутончиков.
– Все без исключения лучшие пресс-папье изготовлены от тысяча восемьсот сорокового до тысяча восемьсот восьмидесятого. Потом это художество пришло в упадок. Я начала собирать их лет сорок назад. Тогда они вышли из моды, и на блошином рынке можно было отхватить потрясающие образцы за сущие гроши. Теперь на первоклассные пресс-папье цены, конечно же, запредельные. Собирателей сотни, а экземпляров, достойных внимания, от силы тысячи три-четыре на них на всех. Вот это, к примеру. – Она протянула мне хрустальный шар размером с бейсбольный мяч. – Это пресс-папье Баккара. Оно называется Белая роза.
Многогранное пресс-папье невероятной – без единого пузырька – прозрачности было украшено лишь простой белой розой с зелеными листьями, утопленной точно по центру шара.
– Что оно вам напоминает? Какие мысли вам приходят при виде его? – спросила мадам Колетт.
– Трудно сказать. Оно приятное на ощупь. Прохладное и умиротворяющее.
– Умиротворяющее. Да, это вы верно сказали. Я часто думаю, что недурно было бы унести их с собой в могилу, на манер фараонов. Но какие образы возникают у вас?
Я повертел пресс-папье в приглушенном розовом свете и так и сяк.
– Нарядных девушек, идущих к причастию.
Она улыбнулась:
– Прелестно. И очень точно. Теперь я понимаю, что Жан говорил дело. Он сказал: «Голубушка, не обманись. С виду это ангельский отрок. Но он не имеет возраста, и ум у него коварный».
Коварный-то коварный, но не такой коварный, как у моей хозяйки, – она постучала пальцем по пресс-папье в моей руке и сказала:
– Слушайте, я хочу, чтобы вы оставили его себе. На память.
И так обрекла меня на гибельную в финансовом отношении судьбу: с этой минуты я стал «коллекционером» и долгие годы, словно меня кто обязал, не зная ни отдыха, ни срока, рыскал везде и повсюду – от пышных залов Сотби до жалких лавчонок старьевщиков Копенгагена и Гонконга – в поисках прекрасных французских пресс-папье. Времяпрепровождение весьма дорогостоящее (сейчас цена этих objets[123] в зависимости от их качества и редкости колеблется от 600 до 15 000 долларов), и за все время, что я за ними гонялся, мне всего два раза посчастливилось приобрести их задешево, правда, оба раза покупки были неслыханно удачные – и сверх меры вознаградили меня за множество жестоких разочарований.
Первое приобретение мне посчастливилось сделать в большой запущенной бруклинской лавке, где торговали старьем. Я рассматривал хлам и дребедень, выставленные в застекленной, плохо освещенной горке, и тут взгляд мой упал на пресс-папье из Сен-Луи с цветочным узором и накладками ярко-красного фарфора. Когда я разыскал хозяина и осведомился о пресс-папье, выяснилось, что он понятия не имеет ни что это за штука, ни какая ей цена, а цена ей была тысячи четыре долларов. Он отдал ее за двадцать, и я почувствовал себя