Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если в роли расколотого человека оказывается ученый, он колеблется между феноменологической нейтральностью в своих исследованиях, где он обязан выступать чисто критически, именно в качестве «тела», и аксиологической рефлексией, где он живет уже в сущем, в бытии, в идеологии: верующий или атеист, партийный активист или религиозный аскет, левый или правый, либерал или консерватор, не важно, – но всегда «влюбленный» интерпретатор своих ценностей, смыслов своей идентичности. Расколотый человек реагирует на символический стимул: стоит «лампочке» означающего «загореться», как он откликается на маркерный вопрос идеологии эмоционально, впадая в состояние шизофрении и провозглашая противоположные суждения. Мы часто наблюдаем этот дуализм в анекдотической ситуации «удобного» забывания: «Здесь помню – здесь не помню». Добровольное воспоминание или забывание подчиняются переходам человека от идеологического субъекта к материальному объекту и обратно. По удачному замечанию философа Баденской школы неокантаинства Г. Риккерта, историк, который пытается быть объективным, но при этом ценностно организует историческую реальность, постоянно колеблется между документальной точностью и корпоративными нарративами идеологии, погружаясь в которые, он доплнительно выбирает между личными идеологическими пристрастиями и гранднаррати-вами государства, между теми и другими, с одной стороны, и универсалиями культуры с другой, причем выбрать ему в любом случае следует в пользу трансцендентального разума, сочетающего в себе универсальность и единичность, факт и смысл, мышление и нравственность[201].
Конфликт между телом и субъектом растет. Трение усиливается. В состоянии разрыва расколотый человек особенно остро тоскует по утраченной самости, потому он может на волне аффекта прервать текущий дискурс Символического. Именно потому мы начинаем позитивную онтологию с негативной, богословие – с марксизма, проходя типичный путь русского философа. И Бердяев, и Булгаков, и Розанов, и другие отечественные мыслители и литераторы осуществили данный путь – от негации к позиции, от разрыва к синтезу, от революции к консервации, от новации к традиции, от критической теории к теоонтологии. Именно расколотый человек, человек с травмой, – любимый герой русской реалистической литературы и любимый персонаж линчевского сюрреалистического артхауса – способен к символической хирургии общества.
4.7. Зеркало и страдание
Параллельные рельсы самоконституирования расколотого человека образуют химерные мерцания на перекрестках феноменологической непредубеждённости и ценностной предвзятости, гносеологии и герменевтики, рационализма и интуитивного понимания. Сам кумир Луи Альтюссера – Карл Маркс – является ярким примером альтюссеровского разрыва, представая перед нами то как идеолог – в качестве автора «Манифеста» 1848 года, то как ученый-критик – в качестве автора «Капитала» 1872 года, в Подчас разрыв служит предметом особой гордости, когда человек говорит: «Я не смешиваю эти две плоскости», – что значит, что он фактически легитимирует идеологическую шизофрению. Находиться в этом состоянии – чрезвычайно трудно. Именно потому герой Альтюссера – весьма сомнителен, хотя и привлекателен. Завершается его судьба зачастую тем, что он становится циником, прокладывая конформистскую пропасть между личной жизнью и убеждениями, приватностью и публичностью, словами и поступками. Может быть, поэтому идея раскола не прижилась в истории философской мысли и долгое время находилась в забвении, пока современный психоанализ не реанимировал её с целью освободить человека от тисков либерализма. В этом смысле данная идея оказалась весьма полезной.
Долго пребывать в состоянии разрыва человеку очень сложно. Этот духовный вакуум необходимо чем-то заполнить. И тогда на помощь Альтюссеру приходит Жак Лакан. Последний полагал, что между различными частями «Я» человека существует не разрыв, а жесткая сшивка[202]. Имелись в виду часто упоминаемые нами кольца Борромео: Реальное, Воображаемое, Символическое, или: бессознательное, структурированное, как знаковая система, сознание в виде иллюзорных историй идентичности и собственно знаковый язык культуры. Расхождения колец вызывают обсессивный невроз. Реальное должно драпироваться Символическим, чтобы защитить человека от травмы при помощи галлюциногенных историй-сновидений Воображаемого. Иллюзорные сценарии, которые предлагает идеология, являются своего рода правдивым бредом: они указывают на Реальное и защищают человека от травмирующего действия архетипа. Роль, которую в нашей жизни играет метафора, трудно переоценить: она подменяет одно имя другим и воплощает архетип в символе, обеспечивая «мягкую посадку» – сублимацию. Умаление метафоры приводит к катастрофе Реального.
С гипертрофии метафоры в постмодерне началась одержимость эстетическим, слишком эстетическим, когда эстетические смыслы уничтожили саму этику и начали выдавать себя за нее. Метафора стала слишком самостоятельной: Воображаемое обрело самодостаточную силу и рискнуло упразднить Символическое: личность покусилась на культурное наследие, цензуру, запреты и память. Уничтожение Символического оставило человека с его воображаемыми метафорами беззащитным перед лицом собственной бездны Реального, которое уничтожило субъекта и все его галлюциногенные истории вместе взятые, установив тотальный контроль машины над былыми либеральными мечтами. Эстетическое, Воображаемое, метафорическое, стало средством в руках машины, которая при помощи «красивостей» начала легитимировать и смягчать катастрофу Реального. Именно поэтому идеология не является вымышленной историей: её доктрина и категориальный аппарат маскируют и сшивают бессознательное, создавая защитный экран фантазма для наших желаний. Бояться следует не власти, а самих себя. Идеология рождается в нас. Экран – это мы сами. Мы создаем машину, которая интерпеллирует нас в символические означающие, эта машина – порождение нашей субъективности, ущербной субъективности, деструктивного начала в человеке. Подобный скептический вывод усиливает нашу тревогу вины и ответственности, побуждая идолов языка заслоняться от состояния беспокойства всеми возможными манипуляциями дискурса.
Итак, появляется еще один герой – герой Лакана. Он блистает в лице шизоидных персонажей фильмов Дэвида Линча и Ларса фон Триера, Гаспара Ноэ и Педро Альмадовара, Питера Гринуэя и Ивана Вырыпаева. На него даже установилась постмодерная «мода», хотя изначально это не был герой постмодерна, но неолиберализм предпочел его одомашнить и превратить в личное шоу. Герой Лакана