Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наслаждается не тело, а двойник на экране. Я всего лишь смотрю на него с тем, чтобы впоследствии превратить свою жизнь в экран и стать объектом желания (дискурсом Господина) для многочисленных других вуайеристов, созерцающих мою жизнь как спектакль. Иными словами, осуществляется акт интерпассивности – переноса наслаждения, – когда за человека удовольствие получает некий заместитель. Людвиг Витгеншетйн – человек глубоко травмированный – любил после лекций покупать булочку и идти в кинотеатр на первый ряд: так фильмическое состояние ощущается полнее и ярче. Трансгрессия желания, его отчуждение от субъекта, переносит наслаждение в автоматический режим фатального воспроизведения. Апогеем фатального воспроизведения становится смерть. Санкционированная культурная патология кино выражает шизофрению, финалом которой является реальная смерть человека, воспринятая им и обществом как символическая гибель его экранного героя.
Кино, таким образом, посредством Воображаемого вводит субъекта в режим Символического и одновременно разрывает с ним, исполняя двойную, иллюзорно-компенсационную и эмансипационно-катарсическую, функции. Двойственность эффекта фильма (и жизни как фильма) обеспечивает дискурс смерти как симптом конечности предметов желания: так, Будде явились страдания нищего, больного и умирающего старика, дополненные сценой похорон, перед формулировкой им четырех «золотых истин» освобождения, и он понял, что источником страданий (травм) является желание (влечение к образу Другого). Знак Воображаемого, знак сновидения, знак фильма (кармический образ) временно смягчает страдание, легитимируя и эстетизируя его при помощи двойника, но терапия эстетическим не может длиться вечность: зеркалу надлежит разбиться, предметам желания – завершиться, в кино умирают персонажи и само кино также заканчивается. Поднимается занавес Реального, но об этом мы поговорим позднее.
4.8. Казус Абеляра: несколько слов в защиту хирурга
Начнём с исторической аналогии. Французский средневековый богослов, цистерцианский монах Бернард Клервоский, который являлся вдохновителем Крестовых походов на Восток, против язычников Европы, в истории христианской мысли запомнился как жесткий консерватор. Марксизм едва ли не огласил его мракобесом. Следя за выполнением церковью своей охранительной функции, Бернард, будучи аббатом монастыря Клерво, оппонировал магистру свободных искусств Пьеру Абеляру – человеку дерзкому и ветреному, поэту, магистру свободных искусств, – в равной степени прославившемуся и пламенной борьбой с церковным обскурантизмом, и любовью к шестнадцатилетней красавице Элоизе Фульбер, которая является одной из предтеч Ренессанса. Абеляр – личность, безусловно, харизматическая, чьи рукописи Бернард предлагал публично сжигать. При этом не следует забывать, что Абеляр был глубоко верующим человеком, но предлагал использовать для обоснования веры и укрепления религиозных догматов аргументы светского разума. Направление мысли, которое основал Абеляр, называется «христианский рационализм»[205]. Оно никоим образом еще не противоречит ни церкви, ни религии, ни вере. Разуму здесь, исходя из тезиса Иоанна Дамаскина о философии как «младшей сестре» теологии[206], уделяется вторичное, служебное место, роль средства, а не самоцели.
Но средства имеют свойства автономизироваться, замещая собой цели. В этом состоит трагедия террора, где дурные средства постепенно затемняют благую цель. В этом также состоит трагедия постмодерна, в котором попытка спасти личность оборачивается полной утратой личности. Текст, оторвавшись от своего творца, рождает смерть автора. В этом состоит трагедия карнавального смеха, который, ниспровергая закостеневшие устои, отнимает у человека всё, чем он богат: Бога, мораль, веру. Бернард интуитивным образом предвидел, что разум, провозглашенный средством познания Бога, постепенно автономизируется настолько, что вытеснит самого Бога: такая диалектика и осуществилась через схоластику позднего средневековья и привела к пантеизму Возрождения. «Окно Овертона» в трансгрессии разума, работая от одного звена к другому путем наращивания отличия (по схеме АБВ – БВГ – ГВД – ДЕЖ), постепенно вело от разума как средства к разуму как цели. Это способствовало превращению религиозного рационализма в светский рационализм. Разум, обретший автономию, начинает рефлексировать Бога, мир, природу и постепенно отрывает мир от своего Творца, наделяя чертами Бога саму природу. Так рационализм Абеляра порождает пантеизм Спинозы. Разум не может остановиться в потоке рефлексии: ведь это, по удачному выражению Ницше, – «больной паук». Он ткет свою паутину гибельной интеллигибельности. Сначала разум, исходя из деизма, полагает мир вне-положенным Творцу, затем рассматривает мир как софиологическое детище Творца, затем оглашает мир самим творцом, переходя от мистического пантеизма к натуралистическому, когда уравниваются формулы: «Всё есть Бог» и «Бог есть всё». Нет ничего удивительного, что, трансгрессируя, Европа от христианского рационализма Абеляра перешла к пантеистическому Возрождению, а от пантеизма – к механицизму атеистического модерна, отринув божественное даже за самой природой и абсолютизировав машинный разум. Мы предполагаем, что Бернард Клервоский как гениальный учитель церкви предвидел трагическую метаморфозу абеляровского гуманизма.
Драматическая пара «Абеляр – Бернард» подводит нас к проблеме дискурса вообще. Стоит ли делать предметом дискурса социальное зло? Не слишком ли много мы обсуждаем разрушительные последствия разрушительного? В прошлой главе мы говорили о радикальном разрыве с дискурсом как признаке акаузальной логики веры, симптоме экзистенциального абсурда. Сосредотачиваясь исключительно на критике оппонента, субъект говорения проигрывает ему в споре, не выдвигая никакой позитивной программы собственного изготовления. В современном геополитическоми аспекте это значит, что Россия может проиграть коллективному Западу информационную войну, если сосредоточится исключительно на критике неолиберализма. Казалось бы, ответ в пользу полной «тишины» относительно либеральной идеологии глобального мира во всех смыслах: и в смысле апологетики, и в смысле критики, – является однозначным. То, о чём не следует говорить в силу его ползучести, – о том следует молчать. Современное зло имеет именно ползучий, диффузный хаарктер, размножаясь с любой точки критики, подхватывая и апроприируя любое сопротивление.
Однако, не всё так однозначно. Недаром, по Фрейду, вытесненное возвращается. Вовремя не разбитая тарелка в семейном споре может привести к разводу супругов. Не оказываем ли мы услугу либерализму, своим молчанием позволяя ему быть и разрастаться в коллективном бессознательном, создавая эффект привлекательности запрещаемого плода в глазах молодого поколения? Но, что делать, если все разговоры о либерализме, даже критические, тоже способствуют его размножению? Если говорить – плохо и не говорить – плохо, что тогда делать в условиях переживаемого каждым субъектом двойного послания: «Говори! – Не говори!» И не является ли это двойное послание также своего рода информационным продуктом либерализма, его изощренным способом манипулятивного доведения человека до шизофрении, подобным тому, который изучал и потом использовал Г. Бейтсон в механизме «Double bind»?[207] Выполнение двух этих приказов одновременно – невозможно, выбор одного из них – также невозможен, ибо приносит вред, в результате этого человека ставят перед мнимой непреложностью