Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Там написано, что Абрам Тинтенфас может ездить, где хочет, – услужливо подсказал жид. – И бесплатно, – быстро добавил он.
Крестьяне долго изучали картонку с лицевой и оборотной стороны, бормотали что-то себе под нос, наконец один сплюнул через плечо и отдал Абраму билет.
– А там у тебя кто такой?
– Шабесгой, – буркнул Абрам, не моргнув глазом.
– Но глейту у него нету, – резонно заметил кто-то из хамов. Трудно сказать, какой, потому что все они закутаны были в овчинные тулупы и шапки, не отличались между собой, и даже голоса у них были похожие. Тут же все как один стали соглашаться с товарищем.
– Ага, нету!
– Мыто платить! Ну же!
Абрам Тинтенфас нехотя бросил хамам бочонок пива.
– Жид нас спаивает! – крикнул один из селян, и остальные тут же замолчали. – Мы ж поклялись анкаголю не пить!
– Дурак, пиво не анкаголь. Пивом напиться нельзя.
– А я могу! – воскликнул один. – Дай мне целый кувшин, я так упьюсь, что три дня не встану.
Они все спорили и ругались, один дал по морде другому, третий – первому, и Абрам слегка стегнул лошадь кнутом, и повозка тронулась в путь.
Стемнело, когда они наконец добрались до корчмы. Свет лился из окон на дорогу, изнутри доносился гул.
– Я оставлю вас на задворках, в гойхаузе, – сказал Тинтенфас. – Завтра отправляйтесь в Пильзно или в Эмаус. Там ваши. – Он потер руки, отвел взгляд.
Гойхауз стоял пустым уже несколько лет: Абрам по скупости не нанимал никого в помощь. Внутри стоял нестерпимый холод, и когда жид зажег небольшую сальную лампу, клопы разбежались по углам. Викторин рухнул на груду соломы на том месте, где когда-то стояла его койка, – давным-давно, в другую эпоху, в другой жизни. Он закрыл глаза и оставил все позади.
Тита и Адама, и верного Черныша, которых он не смог защитить, потому что за всю жизнь он вообще так и не смог никого защитить, даже себя. Все пустые и сытые панские дни. Все мечты о справедливой и свободной Польше, Польше для всех, потому что такой страны никогда не будет, и всегда будут паны, кому жить хорошо, и всегда будут хамы, кому жить плохо. Все прочитанные книги, которые ничему его не научили, потому что в книгах нет ни жизни, ни правды, есть только бумага и ничего не значащие слова. Он оставил за собой и Хану, и Славу, и даже Мальву. Он оставил подземные миры и змей с их сердцами. Он оставил смерть Старого Мышки, все обиды и боли, горе, месть, даже страх. Он оставил все. Он не видел перед собой дороги, оставалось лишь возвращение. Возвращение к той самой ночи, когда они со Старым Мышкой слышали таинственное пение, а Хана танцевала на крыше в лунном свете. Он был чист, как будто его и не было. Он мог спать и никогда больше не просыпаться.
Однако спать ему не дали. Дверь гойхауза с грохотом распахнулась, и внутрь ворвались двое хамов. С криками они вытащили его наружу.
– Не надо, я сам пойду, – крикнул Викторин, но хамы повалили его на землю, стали пинать ногами, до звона в зубах, связали пеньковыми веревками и увели в корчму.
Внутри разъяренная толпа содрала с Богуша одежду и вырвала ему усы. Под толчки и пинки, под обезьяньи крики и вопли он упал к ногам Якуба Шели.
Шеля сидел на табурете у очага и потягивал трубку с длинным чубуком. Одна половина лица у него была неподвижна и спокойна, другая – искажена гневным торжеством. Он напоминал языческое божество, но не добродушное лихо из карпатского леса, а древнего демона пустыни, которому приносят в жертву детей и девственность молодых женщин.
По одну сторону от него стояла Слава, молодая и красивая, губы ее сияли алым цветом, словно она напилась крови. По другую сторону Шели – Амазарак и Азарадель в обычных обличьях, какие они принимали среди людей; даже рога не бросались в глаза, только если прищуриться и посмотреть под углом. У ног Якуба сидел пан Богдан Винярский, изгнанный некогда Викторином из поместья, а ныне доверенный писарь, разодетый пестро и безвкусно, язвительно-насмешливый шут при дворе крестьянского короля. Чуть в стороне Абрам Тинтенфас суетился с пивом, упорно избегая взгляда пана Богуша. Под ногами у него путались перепуганные жидята.
Прозванный полковником Сташек Шеля схватил Викторина за волосы и поднял вверх. Наступила тишина. Король заговорил:
– И что ты теперь будешь делать, ваше благородие? Ты снова посадишь меня в тюрьму? Нам следует убить тебя, Викторин. Мир станет лучше, и нам будет лучше жить.
– Якуб, помилуй, – отозвался Тинтенфас, в ком так не вовремя зашевелилась совесть. – Или не здесь. Это хороший трактир. И дети смотрят…
– Заткнись, паршивец, а то убью. – Якуб даже не взглянул на корчмаря. – Ты взял сребренники, вот сиди и помалкивай. Или уж тогда иди и повесься. Закончим с панами, за вас, жиды, возьмемся, придет время. Ну, Богуш, тебе есть что мне сказать? Потому что потом говорить уже будет некогда.
И Викторин, который когда-то был Якубом и так до конца никогда им быть не переставал, произнес:
– Я – это ты, а ты – это я. Прости меня за все.
Шеля вздрогнул от отвращения, сплюнул. Махнул рукой. Сташек мясницким ножом вспорол Викторину живот. Внутренности вывалились на глиняный пол, и Богуш, упав на колени, почувствовал, будто избавился от большой и лишней ноши.
Он долго умирал.
Говорят, когда по приказу Якуба Сташек заточенной косой отрезал умирающему голову, Амазарак и Азарадель прыгнули вперед, один через другого. Кто-то из демонов дотянулся до рассеченного Богушиного тела и вырвал из него сердце. Черти тут же стали драться, шипеть и плеваться дегтем. Амазарак оторвал Азараделю половину лица, Азарадель вонзил когтистую лапу в брюхо Амазарака, и на мгновение хамам показались их истинные обличья, а корчму наполнило зловоние гниющего мяса. Это продолжалось, может, один удар сердца, а может быть, два.
Вырывая друг у друга из лап змеиное сердце, черти разнесли в клочья и свою добычу, и друг друга. От них осталось немного перьев, немного шерсти и две дымящиеся лепешки навоза. И хотя впоследствии вся эта грязь была убрана, в корчме в Каменицах с тех пор всегда витал слабый запах падали и серы. И говорили в округе, что кабак проклят, и раз