Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это мне? — вновь приятно розовея, спрашивает девушка. — Что это? — торопливо разворачивает листы, быстро пробегает глазами несколько строчек… Отрывается от чтения, пряча радость, восторг и удивление, спрашивает Смирнова… А какие глаза вдруг распахнулись! Огромные, глубокие, восторженные, замечает Санька. А голос какой! Бархатный! нежный!.. Такой красивой он её ещё не видел. — Что это? Это он написал? Мне?.. — спрашивает девушка. — «Теперь я в Вашей доброй воле…» Как это? Я не понимаю.
— А, это Пушкин! — подхватывает романтическую тональность её настроения Санька. — Но это не важно. Важно, что Евгений к вам то же самое чувствует. Любит, значит, вот и… И дальше там ещё есть… Вы прочтите.
Девушка этого уже не слышит. Она торопливо вчитывается в строчки… По её лицу, как порывы ласкового ветра по мягкой траве, едва заметно пробегают отзвуки тайной радости и восторга. Чуть подрагивают брови, иногда губы, порозовели щёки, зарделись мочки ушей… Подрагивают листки, и пальцы… Несколько раз Гейл вернулась глазами к каким-то предыдущим строчкам, задержалась на них, не то вслушиваясь, не то с чем-то сравнивая… Санька Смирнов хорошо всё это видел. Видел и любовался. И тоже улыбался… радовался за Тимоху. Одну за другой, она прочла страницы послания… Мечтательно замерла, глядя куда-то в пространство… Санька видел улыбку на её лице. Какая она всё же красивая, думал он, намного красивее, чем была там, в Москве… Воздух, наверное, здесь такой волшебный, или Тимохино послание зацепило. Прейдя наконец в себя, Гейл коротко вздохнула, прижала письмо к груди, потом быстро сложила листки, помедлила — вернуть или оставить — оставила у себя… На лице застыла мечтательная улыбка. Правда, часть улыбки, как верхушка чувств. Это уже Санька отлично понимал. У Тимохи есть шанс.
— Я и не ожидала, что он… такой… — неопределённо покачав головой, с улыбкой восхищённо произнесла она, поворачиваясь к Смирнову. — Жаль что… — в голосе мелькнули грустные нотки, она запнулась, но Санька понял.
— Что не он сам? Или…
— Да, — мягко остановила Гейл. — Хорошо бы, если бы… и он… — девушка опять запнулась, ещё сильнее покраснела, но справилась, — всё это видел… — всё ещё смущаясь, указала за пределы кабины. — Вместе с нами…
— Ещё бы! Конечно! — отлично понимая, что она хотела сказать, энергично поддержал Санька. — Очень красиво. У нас в Москве такого нет…
Тяжела порой бывает ноша почтальона… Ой, тяжела!
Их даже, рассказывают, казнили раньше за плохие вести. Да. И в пианистов, кстати, бывало, стреляли… Дураки были! Тёмные люди! Не понимали. Не знали, что и радость, оказывается, которая такая и не тебе, тоже может быть тяжёлой. Смирнов бы сейчас с удовольствием поменялся с Тимофеевым местами. Видя её глаза, улыбку, слыша её голос, которые такие и не тебе, бодрости не прибавляли. Смирнову бороться с собой приходилось. Пусть и с белой, но завистью. Он угадывал это, и страдал. Не в плохом смысле, конечно, страдал, в хорошем, но, всё же… ох, тяжело. Тяжело быть этим… посланцем, проводником, чипом… Не зря, кстати, сведущие люди говорят, что провода и ретрансляторы без принудительного охлаждения в работе быстро перегреваются. Естественно. Попробуйте-ка пропустить через себя столько чужой энергии и эмоций, не так нагреетесь, сгореть можно. Санька сейчас был около того… И ему нужна была срочная охлаждающая вентиляция.
Пошире приоткрыв верхнюю створку окна, Санька высунул разгорячённое лицо под обдувающий прохладный ветерок… И в ту же минуту, за спинами Саньки и Гейл, в дальней части кабинки послышалось не стройное, но с чувством, громкое пение:
Гейл со Смирновым в изумлении обернулись… Венька и продюсер с обеих сторон обняв Стива, дружно и самозабвенно пели. На русском языке, конечно. На нём! Как в театре пели на галёрке. Как на хорах. Особенно выделялся голос Стива, высокий, крикливый, и с акцентом. С опозданием и энергично подхватывал он окончания непонятных для него русских слов, коверкал их, переставлял звуки местами, безбожно интонировал и «смазывал» ритм, сверкал глазами, к тому же дирижировал обеими руками. Семён Маркович, помогал ему и со словами, и с окончаниями слов, размахивал перед лицом блестящей фляжкой. Время от времени они по очереди прикладывались к её горлышку… Мужчины были серьёзно на «взводе». Как, когда успели? Не важно! Интернациональное трио пело пьяненько, но широко, громко и от души, — это главное. Вполне по-русски всё, хоть и в Швеции.
Да, именно там, в Швеции.
А в России в это время… Ооо…
Музыкантов известного нам военного оркестра в России подняли по тревоге в начале первого часа ночи. «Ту-ту-ту, ру-ту-ту…» Есть такого рода в армии «занятная» команда. Трах-тарарах называется. Тревога. По квартирам военнослужащих истошно звонят телефоны, во дворах тарахтят двигателями армейские машины, громко хлопают двери подъездов, звонят или пятками сапог стучат в двери солдаты посыльные… В такой момент, уж если не весь дом, то подъезд точно знает, что в некой воинской части объявлена тревога. Для посыльных развлечение, для ушлых женатиков часто и инсценировка, чтобы к любовнице лишний раз сгонять, для остальных — прерванный сон, возможно и ещё кое что прерванное, из разделов «камасутры», например, но… Тревога. Срочный сбор в подразделении. Естественно — с зачётом по времени. Всё только бегом, на ходу застёгиваясь, жуя «тревожный» бутерброд…
Именно таким образом, сонных ещё, и недовольных от этого, собрали музыкантов в своей воинской части. Только музыкантов. Сроки выполнения команды «тревога», принимал сам командир полка полковник Золотарёв. В чём ничего особенного не было, обычное явление. Он на всех полковых тревогах присутствовал. Полковник, подтянутый, на сколько возможно в его возрасте, собранный — что характерно, и немногословный — что обычно, с острасткой — привычно! — сверкая глазами, молча посматривал на свои наручные часы, наблюдал срочное построение оркестра на плацу. Кроме него, были ещё несколько офицеров, но они стояли в сторонке, в тени, руки за спины, только наблюдали, в «тревожной» кутерьме не участвовали. Так обычно поступают «наблюдатели-посредники» из дивизии, например, или просто «назначенные» для этого штабники. С одним лишь отличием, на них не было ни положенных в таких случаях противогазов в сумках через плечо, ни командирских планшеток с плащ-накидкой, ни пистолетной кобуры, не говоря уж про последнего. Всё это намётанным взглядом музыканты мгновенно просекли, отметили, и… недоумевали. Если откровенно, сердились ночному сбору — прерванному сну. Что для военнослужащих очень важно, особенно для музыкантов.
Причины срочного сбора ни дирижёр оркестра подполковник Запорожец, ни старшина оркестра, старший прапорщик Хайченко не знали. Вообще. А больше спрашивать было и не у кого. Разве что у командира полка или у тех, которые в «тени». Шутка! Самую приемлемую версию — среди прочих — озвучил Генка Мальцев, тромбонист, он сказал: «Мужики, зуб даю, вечером по телику показывали награждение в Кремле президентом командующего нашими войсками. Значит, едем на банкет, «Туш» будем играть, красную икру кушать и «какавой» запивать». Из музыкантов мало кто смотрел поздний «новостной» выпуск, но версия про икру с какавой «прошла» сразу и «во всех чтениях», за малым исключением. Но это обычное явление. Оппозиционеры, как известно, есть везде, даже в оркестре могут быть… Но халтура на выезде, ещё и с халявной какавой примиряет со строчной побудкой, по крайней мере что-то компенсирует. Такие выезды по тревоге случались и раньше. Особенно часто почему-то в последние перестроечные годы, и всегда или ночью, или поздним вечером, что для музыкантов одно и то же. На разные «знаковые» награждения, с особо значимыми повышениями-назначениями… Где без «своего» оркестра — никак! Так и сейчас, наверное.