Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слуга не может точно оценить, насколько велико состояние его господина. Он наблюдает, конечно, за людьми, которые бывают в доме. Исходя из того, как ведется хозяйство, хорошие ли вина хранятся в погребе, какие ковры и картины висят на стенах, а также из размеров, характера и количества жилых помещений, торжественности или изысканности приемов, он делает какие-то выводы относительно социального положения своего работодателя. — Так вот: кроме меня, других лакеев в доме не было; с повседневной работой управлялись кухарка и горничная. (Рангом я их превосходил; тем не менее они меня презирали.) Дом — скорее тесный, чем просторный. Сумрачный зал и большая квадратная гостиная использовались для редких приемов. Здесь с потолков свисали хрустальные люстры со свечами. Полы были покрыты коврами в несколько слоев. На стенах, обтянутых набивным ситцем, висели плохо написанные портреты и старые морские пейзажи. Гостям всегда приходилось приспосабливаться к одному и тому же ритуалу. Им подавали крепкий чай, бутерброды и шампанское. Стульев всякий раз не хватало, поэтому некоторым гостям приходилось подолгу стоять или сидеть на полу. Помимо скудной еды, была еще и музыка при свечах. Господин Дюменегульд называл такой распорядок «торжественным» или даже «возвышенным». Музыканты присутствовали среди гостей на равных правах. По тайному знаку, поданному господином Дюменегульдом, они отделялись от других собравшихся, выколдовывали откуда-то из укромного места спрятанные там инструменты и ноты. Приглашенный виртуоз садился за рояль… Иногда исполнялась музыка только для скрипки и рояля; но, как правило, играл квартет или даже маленький оркестр. На одном из таких вечеров — это было за несколько недель до смерти господина Дюменегульда, я тогда уже получил твое письмо и решил, что приеду сюда, — исполнялись, в соответствии с желанием хозяина, твои композиции. Господин Дюменегульд распорядился, чтобы во время исполнения я не покидал зал и оставался среди гостей. В какой-то момент он тихо подошел и зашептал мне на ухо: «Вот он каков. Примечай! Хорн — один из тех, кого люди либо любят, либо ненавидят. Только не смейся: мне одному удается совмещать то и другое. Я люблю его лицо, в которое вписана эта музыка… и все же знаю его настолько хорошо, что от одной только мысли о нем меня бросает в дрожь».
— Он, наверное, сошел с ума, — пробормотал я.
Аякс не расслышал этих слов… или сделал вид, будто не расслышал.
— В последние годы у него дома собиралось разношерстное общество — скорее заурядное, чем изысканное. Находились старики, которые почитали за честь побывать на таком концерте; они обладали высокими титулами, но сквозь их лица уже проглядывал череп, на котором, казалось, совсем не осталось плоти. Я должен был, обращаясь к ним, говорить «Ваше Превосходительство», «Ваше Высокопревосходительство» и «господин сенатор». Но наверняка они были всего лишь старики, без каких-либо особых заслуг. Другие — о которых мне рассказывали, что они пишут книги, являются талантливыми живописцами или скульпторами, — образовывали обособленную склочную группу; они блистали скорее громкостью речей, нежели остроумием, выпивали реки шампанского, не стеснялись прийти на прием в красном фраке с золотыми обшлагами или в уличном костюме — смотря по тому, хотелось ли им видеть себя в роли сноба или бедного юного художника. Господин Дюменегульд де Рошмон выделял их из других гостей; его вежливость, когда обращалась к ним, обретала более теплые и сердечные тона. Правда, он никогда не решался купить у одного или другого из этих господ картину или статую — как бы они ни наседали на него и ни смеялись над «рухлядью», как они выражались, висящей на его стенах. Он отвечал им: главное, что лица предков сохранились — пусть и на портретах, выполненных посредственными живописцами; а корабли на принадлежащих ему рисунках и живописных полотнах изображены с таким проникновением в грандиозность технической реальности, что господа художники просто не способны оценить значимость этих работ. Это, мол, мастерские произведения, и даже не лишенные элемента фантастики: каждое из них, само по себе, можно считать призраком. — Эти почти непрерывно жалующиеся, хвастливые и неудовлетворенные гости были его «ближним кругом». Они редко когда отсутствовали. Думаю, он дарил им деньги — или одалживал, не рассчитывая получить обратно. Чтобы вознаградить музыкантов, он обычно уже на пороге, прощаясь с ними, вкладывал им в руку запечатанный почтовый конверт. Такой же дар он периодически вручал то одному, то другому представителю «ближнего круга». Но художники принимали деньги не скромно, а заносчиво, с высоко поднятой головой — как причитающуюся им дань. Конечно, руку в таких случаях они ему пожимали чуть более энергично и сердечно. — Попадались гости, которых видели в доме один раз и больше никогда: молодые люди и цветущие девушки, овеянные чарами анонимности, — их все почтительно приветствовали, поскольку никто не знал, кто они. Братьев господина Дюменегульда — а у него было два брата, и оба его пережили — не приглашали; во всяком случае, они никогда не посещали устраиваемые им вечера; поэтому можно предположить, что мой господин не выказывал им даже того уважения, какое причитается близким родственникам. Вместо них приходили две тучные дамы, их супруги: одна в сопровождении тощего сына, другая — под руку с пухленькой дочкой. Удивительно, как много тучных или уродливых дам можно было увидеть на этих вечерах. — Такие приемы, похоже, преследовали лишь одну цель: дать возможность случайно образовавшейся человеческой группе совместно прослушать какие-то музыкальные произведения. Делать выводы о размерах состояния господина Дюменегульда подобного рода оказии не позволяли. Встречи же с деловыми партнерами происходили за пределами дома, в каком-нибудь винном погребке. Судовладелец объяснял каждому, с кем встречался по деловому поводу и кто хотел это слушать, что ему не было дано счастье обзавестись супругой, которая сделала бы его дом уютным также и для дорогих гостей; единственное преимущество, которым он сейчас обладает, — благородный дворецкий. — Господин Дюменегульд никогда не был женат. Внебрачный же сын, о котором кухарка мне рассказывала, что его очень часто можно было видеть в отцовском доме, умер у них на руках (так выразилась кухарка) в возрасте двадцати лет. Этот сын, хотя и вырос на чужбине, с незапамятных пор имел собственную комнату в доме, где хранил свои незамысловатые детские сокровища. Там пахло просмоленными канатами, а ящики шкафов полнились странными предметами. Камушками, высохшими представителями морской фауны, металлическими колодками, зубчатыми колесиками, позаимствованными, как казалось, из каких-то машин или из башенных часов, бобами какао, почтовыми марками, кусочком дубленой кожи, вырезанной из спины какого-то негра, кандированным сахаром и тортами из шоколада. По стенам висели большие куски ликованных парусов{221}, полиспасты, шкуры тюленей, судовые лампы, сброшенные оленьи рога, модели кораблей в бутылках из-под шнапса, панцирь черепахи. (Мальчик надеялся, что станет судовладельцем, как и его отец. Никто не мог знать, что за порогом двадцатилетия для него нет будущего.) Большая часть этого хлама еще оставалась в доме, когда я приступил к службе. Только теперь в этой комнате пахло как в зале какого-нибудь музея, куда лишь изредка забредает посетитель. Мальчик был хорошим яхтсменом и пловцом, так мне рассказывали. В один из дней между Рождеством и Новым годом он провалился под лед пруда. Следствием стали сильная лихорадка и воспаление легких. Он умер у них на руках. Господин Дюменегульд пригласил пятерых докторов. Когда все кончилось и в руках у отца оказался труп, он сказал только: «Судьба не позволила мне его уберечь». Юношу похоронили ранним утром, в шесть часов (наверное, было еще совсем темно: какие-то люди держали в руках факелы, чтобы не сбиться с дороги), в каменном склепе. Только господин Дюменегульд, следуя за гробом, спустился по крутым ступеням в подземелье. Те, кто нес гроб, ушли. Факелы были воткнуты в землю. Судовладелец еще сколько-то времени оставался один там внизу — пока не рассвело и не появились рабочие, чтобы заложить камнем вход в склеп.