Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Тогда отдало Море мёртвых, бывших в нём, и Смерть и Ад отдали мёртвых, которые были в них, и судим был каждый по делам своим; и Смерть и Ад повержены в Озеро Огненное (это – Смерть Вторая); и кто не был записан в Книге Жизни, тот был брошен в Озеро Огненное».
Поднялся на чердак. На балкон вышел. Сырой воздух – вдыхаю.
Вспомнился Петербург. В нём – мастерская. В ней – девушка. Склонилась над иконой – пишет.
Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе.
Или и так:
И нашёл я, что горче смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце её – силки, руки её – оковы; добрый пред Богом спасётся от неё, а грешник уловлен будет ею.
Месяц на востоке – прорывается сквозь облака. Те поредели. Но дождь при этом не унялся.
И спать не хочется, но и не знаю, чем заняться. Неприкаянно.
Разобрал постель.
Лёг.
Девять дней назад погиб Дима Ткаченко. Плохо.
Научи меня, Господи… если не жить, так умереть.
Успение Пресвятой Богородицы.
«Уж и аспожинки, – сидя у окна, где посветлее ей, с каким-нибудь, одним из бесчисленных и нескончаемых, рукодельем и поглядывая иногда поверх очков на поскучневшую от ненастья улицу, с беспокойной от порывов ветра и облетающей берёзой возле дома, горько вздыхала, помню, мама. – Вот и Успение. Лето прошло, и не заметили. И как жить дальше?… Зима-год. Как уж Бог даст. День ото дня – день-то короткий, ладно, – ночь от ночи. На нет изведёшься. Когда придёт, и видно будет. И до зимы ещё дожить бы. Много надо иметь страха, но и робеть шибко нельзя – так говорится».
И зиму после проживали. Вот и эту, предыдущую, последнюю, – уже без мамы. Как теперь ту переживём, что надвигается?
Видно будет. Ещё дожить бы.
Раньше, особенно в детстве, когда я слышал от мамы такой ропот, посмеивался над ней, не понимая этих сокрушений: зима ж, крестьянин торжествуя… А теперь вот готов повторять слово в слово и даже с той же интонацией: Как Бог, мол, даст.
Утраты научили.
Иная часть меня самого уже прошла, иное я теперь и иным буду, если только буду.
Холодно.
Встретил вчера Василия Серафимовича Плетикова, гнавшего из Култыка свою заночевавшую в лесу корову, тот так сказал: «Ух, холодрыга». Постучал палкой по смёрзшейся давнишней коровьей лепёшке, добавил к сказанному: «Вон чё… Не Африка». Нос у него, у Василия Серафимовича, зимой и летом одним цветом, был и вчера такой же – красный, как спиртовый столбик в моём уличном градуснике, на который часто я теперь поглядываю. И его, Василия Серафимовича, обутого в кирзовые сапоги, может быть, и с набойками железными, и коровы, с её копытами, хоть и не подкованными, – эхо шагов их гулко отдавалось. Звук от дороги отлетает, не принимает звук она – так очерствела, что оглохла.
И все, кого ни встретишь нынче, примерно так же говорят.
Фоминых Гриша – невзирая на объявленную всему миру угрозу птичьего гриппа, самостоятельно открыв охоту на боровую и водоплавающую птицу, – сидел допоздна у себя в огороде, уток на лыве караулил, и тот потом похоже высказался, пространней, правда: что-то, мол, там, в шалашике, к голой земле едва не приморозил он – так натаился. Ладно, сказал, что прихватил с собой маленько, так отогрелся чуть, а без маленько бы застыл.
Слышал я, что стрелял кто-то уже в сгустившихся потёмках. Но не Гриша, как оказалось: ни одной утки к нему на лыву, после признался он, не опустилось – на Кемь все, мимо, пролетали. «Выхлоп был сильный – испугались?» – предположил Гриша. «Может быть», – сказал он. «Может быть», – сказал я. Увидев свет в окнах, заходил он ко мне в гости, после того как наохотился. Шумный, весёлый, несмотря на неудачу. В шапке, в бушлате, в валенках с калошами. С ружьём, двухстволкой, и с остатками маленько – во фляжке булькало. Сам и допил спирт колотуевский, дурно отзываясь о его качестве. Посидел, не разуваясь и не раздеваясь, и ушёл скоро – рано вставать ему, на зорьку надо было. Кто-то и в эти дни стрелял, и вечерами, но кто, не знаю, – пока не видел его, Гришу; и он, возможно.
Такая стужа третьи сутки. Легко дохнуло Заполярье – изрядно тут обдало нас. Но никого это особенно не удивило: знаем, где живём, рады, что не в июле так случилось. И даже снег уже пробрасывал. Ночью минус три-четыре держится, на восходе солнца и того ниже опускается. Днём – от нуля, при солнце, скроется – до двух мороза.
Сбежал я со своего чердака-кабинета, заодно и летней моей спальни – не мог согреться и под толстым одеялом там, – сплю теперь в зале, на диване. Туда пока не поднимаюсь даже. Там – как на улице. И лаз закрыл, чтобы тепло снизу на нежилой пока чердак не уходило.
На ночь включаю электрический котёл: быстрее от него, чем от печи и от камина, в доме нагревается, хоть и не весело с ним так, как с теми, – не озаряет стены, не потрескивает, трубы гудят лишь монотонно, да ещё счётчик оживляется – и на него поглядываю, как на градусник, – с тревогой тоже.
Резко понизилось: с плюс двадцати – за одни сутки, как только ветер поменялся, сначала с южного на западный, а после с севера подул, с низовки, – до костей, хоть и умеренный, пробирает.
Ботва картофельная почернела, полегла – копать картошку будет легче.
Листья пожухли на берёзе, облетать кучно начали – пятнают мураву, тропинку к дому засыпают.
В болоте, что за Куртюмкой, малорослые лиственницы и берёзки с половины августа уже желтеть стали – осень всегда там раньше начинается, какой погода ни была бы.
В ограде поточная вода в бочке замёрзла, лёд еле проломил – баню топил, вода понадобилась, мягкая, с той, что берём мы из колонки, мыло не мылится – жёсткая. Вспомнил, что лёд давно уже не видел, только – в холодильнике. Достал из бочки острогранный кусок, подержал в руках, на чурку положил – буду смотреть, когда теперь растает. Выглянуло солнце – заблестел лёд, но не тает.
В Ялани все по-зимнему оделись – после тепла-то сразу, без привычки – зябко; и я тоже – в шапке и телогрейке выхожу на улицу, в отцовых.
То дождём посеет густо, то снежком просыплет реденько.
Радуга на небе, видишь, вспыхнет. Яркая, двойная или одинарная. Пьёт. Из Кеми и из Бобровки. И из Ислени – и до неё недалеко – перешагнуть за Камень только – с её-то, радуги, ростом запросто. Бывает, что и из Куртюмки, над нею тоже наклоняются, не часто – всю воду разом можно выпить – щадят.
Тучи рваные, пунцово-алые. На юг несутся – от чего-то будто убегают – не плотным строем, прорываются поодиночке, как дезертиры, – что уж такое там, на севере, творится? Гуси же не летят пока оттуда, не торопятся.
Цвет неба в прогалах – от оранжевого до зелёного. Оттенки всевозможные. На глаз различаю, но не умею, к сожалению, назвать их. Каждую минуту меняются, был бы художником, нарисовал бы – красочно, красиво; слов подобающих не подберу. Не человек раскрашивает небо.