Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я отказался от места старшего радиста на гидрографическом судне «Альбатрос» и остался на второй срок радистом на зимовке Лебединый Ключ.
Сейчас я работаю в Нарьян-Маре, а мой друг Яртико Выучей заведует факторией на Индиге.
И при встрече мы всегда вспоминаем зимовку Лебединый Ключ.
1959
ТЕТКА УСТИНЬЯ
Весна в этом году наступила неожиданно. Еще днем тянула поземка, а ночью ветер принес в лес оттепель. К утру с косматой ели ухнула в сугроб подтаявшая снежная шапка, и в березняке зазвенела капель.
Через две недели в ноздреватом снегу ковшичками голубели лужи, на пригорках парили проталины, и воробьи, оглушительно чирикая, толкались на разбухших зимних дорогах, подбирая вытаявшие зерна.
— Лед пошел! — раздалось на улице.
Я надел куртку и направился к мосту смотреть ледоход.
На вздувшейся реке густо плыл лед. Льдины с треском сталкивались друг с другом, вставали торчком, показывая обгрызенные зеленые закраины, и, горбатясь, выползали на пологий берег.
Ледоход уносил зиму. Мимо меня проплыла льдинка с короткой стежкой заячьих следов в осевшем снегу, а на квадратном ледяном поле, прорезанном змеистой трещиной, остался кусок зимней дороги с санной колеей и конским навозом.
У моста льдины замедляли ход и с тупым упрямством лезли на бревенчатые ледорезы до тех пор, пока не рассыпа́лись на куски. Иногда льдины увертывались от ледорезов и с разбегу ударяли о рубленые сваи с такой силой, что перила моста жалобно скрипели.
Мост дрожал. При каждом ударе льдин мелкая судорога проходила по дощатому настилу.
— Сорвет мост, — сказал я, подходя к кучке любопытных наблюдателей ледохода. — Слышите, как сваи трещат?
— Они у нас каждую вёсну трещат, — раздался знакомый голос. — Такое уж их дело — трещать. В старости мы все скрипим, а дело делаем.
Среди собравшихся я увидел тетку Устинью, у которой квартировал.
— А вдруг мост не выстоит? — не унимался я.
— Так ведь и человек помирает, — сказала тетка. — Насмотришься вдосталь, приходи обедать…
Она ушла, грузно ступая по лужам кирзовыми сапогами. Седую прядь, выбившуюся из-под клетчатого платка, косматил весенний ветер.
Вот уже месяц, как я жил в этой поморской деревеньке, приютившейся в крутой излучине порожистой реки. На задах улицы за бревенчатыми сараями и банями вздымались глинистые «пригоры», затем начиналась бескрайная тайга.
Здесь была моя родина. Отсюда меня увезли десятилетним мальчишкой. И вот теперь, почти через двадцать лет, меня неудержимо потянуло в родные места. Я заказал билет и, прихватив с собой неоконченную повесть, в тот же день оказался в поезде.
В деревне я разыскал свою единственную родственницу, тетку Устинью. Она долго расспрашивала меня, пока не убедилась, что я и есть тот самый непутевый племянничек, который бродит где-то по свету и не шлет ни одной весточки.
Тетка угостила меня чаем с топленым молоком и свежими крупяными шаньгами и деликатно осведомилась, долго ли я собираюсь у нее гостить.
Гостить я собирался долго. Поэтому я вытащил бумажник, в котором был остаток аванса под повесть, лежавшую в моем чемодане.
Сначала тетка отказывалась от денег, но, услышав, что я собираюсь прожить у нее месяца два, взяла их и положила на краешек стола.
— «Хлеб свой, так хоть у попа стой», — коротко заметила она. — Живи, сколько хочешь.
Устинья вставала с петухами, возилась по хозяйству и, оставив в русской печке обед, исчезала на целый день, предоставляя мне и рыжему коту проводить время так, как нам хочется.
Кот часами дремал на приступке теплой печки, а я исписывал один за другим листы бумаги, сочиняя очередные главы повести. Повесть была на историческую тему — о «лишних людях» прошлого столетия. Работа не клеилась. Споткнувшись о какое-нибудь замысловатое предложение, разбухшее на полстраницы, я злился сам на себя, комкал бумагу и отправлялся бродить по пригоркам, зеленевшим первой травой.
Вечером тетка совала на растопку смятые листы и жалела меня:
— Заодиночел ты совсем, Андреюшка. Кость в тебе поморская, а сила, видно, поистратилась. Дела своего осилить не можешь.
Устинья называла меня дитятком, хотя я едва не касался головой бревенчатого потолка, по которому разгуливали усатые черные тараканы.
— Когда только успел ты силушку свою растрясти? Годов-то тебе еще немного, — сокрушалась тетка, смахивая что-то концом платка с рыхлых щек, и цыкала на кота, прицелившегося к крынке с молоком: — Брысь, стату́й толстоголовый!.. Я вот тоже годов десяток еще поработаю, а потом, наверное, опристану, — продолжала она и жаловалась, что у нее «в грудях ком и весь дых спирает».
Но это не мешало ей зарабатывать трудодни и жарко схватываться иногда за какую-нибудь «сотку» с застенчивым рябым бригадиром Матвеем, возвратившимся с войны без левого глаза.
— Я тебе не засчитаю! — расставив ноги, тетка трясла кулаком перед уцелевшим бригадирским глазом. — Не к чему землю от ямы откидывать… Прошлое лето бабы три ямы для силоса отрыли, а вы лягух там развели.
— По плану ведь надо копать. — Матвей явно терялся от теткиного напора.
— Ты мне планом в зубы не тыкай… Сто раз тебе говорила: нельзя яму под бугром копать. Ее первым же дождем зальет. Неужто головой своей не понимаешь? Кабы яма была в подходящем месте, я не только от нее землю откинула, а дорогу вдобавок вымостила. Чего око-то свое расставил? Правду говорю!
Бригадир махал рукой и записывал Устинье спорные «сотки».
— Прямо станковый пулемет твоя тетка, — говорил он мне. — Шпарит очередями на полную ленту — и никаких!.. Каждый день на меня эти бабы контузию наводят. На фронте и то полегче было.
Однажды тетка Устинья, спалив в печке очередную порцию скомканных листов, посоветовала мне:
— Ты нашей работы попробуй — может, скорей на ноги встанешь. Возьми и вытеши завтра наличник… Батька твой, бывало, топором орудовал, словно на балалайке играл.
Деревянные наличники на окнах теткиной избы походили на кружева. Какой-то умелец изукрасил их резными узорами, обыкновенным коловоротом прошил замысловатые строчки и вытесал мягкие изгибы, разделенные частыми зубчиками.
Я наточил топор и храбро взялся за наличник. Разыскав подходящую доску, перенес на нее узор. Затем, уцепив покороче топорище стал осторожно тюкать по доске, стараясь не сбиться с линии, мягким обводом вырисовывающей наружную сторону наличника. Топор то мочалил доску в труху, то делал кривые затесы, то неожиданно скалывал дерево там, где должен быть выступ.
Через полчаса с меня лил пот, а край доски оказался обгрызенным, как старая коновязь.
«Ножом подправлю», — решил я, но тут от