Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А теперь не можешь заставить, а? Потому и злишься?
– Блядь, Борька, ты ебнутый? Я тебе шанс хотел дать, на нормальную жизнь. А ты ничего не умеешь. Ничему не хочешь учиться.
Ой, да я учился, только как же ему это объяснить было.
Отец к таким речам был не приучен. Это вроде как он мне мораль читал, да не про землицу, не про тьму тьмущую, а про всякие там «скажи наркотикам „нет“» или «выбери чистое будущее». Не привык он к этому и слова с трудом подбирал.
Не было в его голове словаря по такой теме. Сам не умел себя беречь.
– Все равно ты себя убиваешь, – выдавил из себя отец. – Что толку, что ты небо коптишь, работу свою не выполняешь, свой долг, если ты все равно себя убиваешь?
Он не у меня спрашивал, у кого-то выше, лучше и мудрее меня. У Бога, может. А смотрел на меня, пристально так и жутковато. Я подумал, что сил меня убить у него все-таки достанет, примерился, что ебну его бутылкой, если чего.
Повторил он задумчиво:
– Ты себя убиваешь.
И я в этот момент ясно понял, как в зеркало поглядел, что именно у него болит. Я мог сделать ему еще хуже. Глядим друг на друга, и я ему:
– А может, я ничего другого больше и не умею.
Все. Взгляд у него стал мутнее, холоднее, ой, в такой морозной воде мамка моя тонула. И я понимал, в этот момент он решает, броситься на меня или нет.
Не бросился, потух.
– Я умираю, – сказал.
Смотрел я на него и думал: господи, да как же ты можешь умирать, ты ж не жил никогда, ты всю жизнь только одно и делал, что дох, как собака.
– Чего?
– Чего слышал. Пасть захлопни. Я знаю, что скоро умру. Пиздец мне. Так тебе доступнее?
Это была странная минута, невероятная – я не верил ему, и я знал, что он абсолютно прав. Я видел это где-то, в лице его, во взгляде. Пока все это было смутно, никакая не печать смерти, ничего такого, легчайшая тень из мест таких далеких, что лучше о них и не думать.
Смерть, так я тогда все ощутил, это пространство. Бессолнечное, безвоздушное место, какая-то сплошная пустыня, в которой одна только ночь, беззвездная, бесшумная, сплошные отсутствия.
И вот это пространство, казалось, дохнуло на мой привычный мир, дверь в него приоткрылась.
Я себя не обманывал, старался не делать этого.
Меня продирала дрожь, я глядел на отца почти с ненавистью.
– Доигрался, значит.
– А ты не доиграешься? Ты – сука неблагодарная, Боря. Я дал тебе шанс, а ты спустил его в унитаз.
Вот почему он хотел со мной поговорить. Знал, значит, что немного у него времени, чтобы мозги мне вправить. А я в этом не нуждался, и нечего было меня лечить.
То пространство, темное подземелье, чье присутствие я ощутил, все росло и росло, вот-вот весь мир проглотит.
– Ты работать-то прекратишь?
– Не прекращу.
И мы снова надолго замолчали. Отец подтянул к себе бутылку, сделал глоток прямо из горла.
– Чего мне терять-то?
– Вскрывать тебя будут. Пожалей людей.
Отец прополоскал рот водкой, сглотнул.
– Я тебя жалею.
– А ты все о своем.
– Ты зачем эту хуйню попробовал?
– Не знаю. Интересно было. Твое какое дело?
Я вдруг понял, что у отца нет больше власти надо мной. Никакой. Что его день – вчерашний, а мой – уже завтрашний. Я откинулся назад, покачался на стуле, глядя на него.
– Деньги-то я зарабатываю. Ты уж не беспокойся. Денег у меня будет много.
– А у тебя хоть что-нибудь, кроме денег-то, будет?
Тут уж я мог бы сказать, а может и стоило, за все те годы, что-нибудь вроде: я-то буду живой, жизнь у меня будет.
Но я сдержался. Потому что часть меня, может самая важная даже, любила его отчаянно и так же отчаянно не хотела терять.
Отец закурил, выпустил дым прямо мне в лицо.
– С бандюгами там якшаешься?
– Работу работаю. И не твое дело какую. Вот время твое подошло, и что-то узнать обо мне захотел, а? Нет, сука, не выйдет у тебя. Хороший теперь стал, да? Любишь, волнуешься? Теперь Борька плохой, блудный сын.
Отец вздрогнул, а я вдруг понял, что сказал. «Время твое подошло» сказал, и очень уж похожей формулировкой отец своего собственного папку, уже мертвого, одарил.
Прошло твое время. Время твое прошло.
Отец глядел на меня во все глаза, но слабости в нем не чувствовалось. Он заранее смирился со всей дурнотой, тошнотой, ужасом жизни, ему не надо было поблажек. Он знал, как все закончится. И для нас с ним – тоже.
– Пообещай бросить.
– Пошел ты на хуй, папаня. Слышал меня? Пошел в пизду.
Я взял бутылку, плеснул водки в рюмку с его кровью. Глядел, как кровь разбавляется, как розовеет.
– Там тебе самое и место. Ты всю жизнь на могилки хотел, пожалуйста! А я, я буду жить! Буду дышать. Думать. Говорить. Стану зарабатывать деньги. Много денег. Книжки буду читать. Любить буду. А ты помрешь. Потому что так все устроено. Потому что ты этого хотел.
Махнул я рюмку с кровью отца моего и, видит бог, вкуса не почувствовал, ой никакого, другим занят был.
– Ну, удачи тебе. Надеюсь, долго ты мучиться не будешь. Я тебя и жрать не стану. Схороню тебя так. В землице американской. Первостатейно схороню. Никто не прикопается.
Я вскочил как ужаленный, схватил пакетик с кокаином, сунул его в карман и пошел из кухни вон.
– Сука, блядь, – сказал я на прощание.
А отец вдруг ответил, голосом странным, скрипучим, хлипким, как прогнившая дверь. Куда она вела – хуй знает, его было не прочесть.
– На меня посмотри.
И я посмотрел. Он удовлетворенно кивнул.
– Чего, думаешь, не вернешься сюда?
И он мне улыбнулся, странно, криво, неумеючи. Зубки-то у него почти все были искусственные. А ведь ему было-то, господи, пятьдесят лет.
Я пулей вылетел из дома, бежал вниз по лестнице и прижимал к уху мобильный. Телефон у Эдит был отключен. Ой, как она мне была нужна, как я хотел увидеть ее тотчас же. Чтобы она просто послушала о том, что со мной приключилось, покивала бы, сказала бы какую-нибудь заумь.
Я решил нагрянуть к Эдит неожиданно. Вызвал