Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– По обстановке, в лагере нельзя быть наивным. Саламатин не верил, что его посадят, надеялся на письмо, которое написал в Комитет партийного контроля. По-настоящему честный и светлый был человек.
Выпили, закусывали, Сан Саныч тут же налил еще по полкружки. Было два часа ночи, и все уже хорошо стало видно. И сонную реку, и крутоватый, глинистый противоположный берег со сползшим после половодья куском обрыва с зеленой травой. Горчаков приложил вдруг палец к губам и показал глазами за спину Белову, Сан Саныч осторожно повернулся – к ним вдоль кромки воды шла здоровенная черная мамаша с тремя маленькими медвежатами. Рядом с ней они казались игрушечными, то совались в воду, то исчезали в траве, наскакивали друг на друга… Сан Саныч поставил кружку и взял в руки карабин. Медведица увидела или услышала его движения, привстала, задирая чуткий нос, и тут же бросилась тяжелыми прыжками к ближайшим кустам. Медвежат не видно было, только трава змеилась.
– Фу-у, я их все-таки боюсь! Черт! – Сан Саныч нервно повернулся к Горчакову и одним глотком осушил кружку.
– Я тоже… но они в этом не виноваты. – Горчаков выпил, понюхал корочку хлеба, улыбался чему-то спокойно. Видно было, что он захмелел:
– Ваша Николь очень похожа на мою жену. Не лицом, а… характером, такая же хрупкая с виду и крепкая. Она у вас крепкая… – Георгий Николаевич глядел на притихший огонь и на речку, но был где-то в других местах. – Мне сегодня ночью семья снилась… отец, мать, сестра… Мой брат открыл больше тридцати месторождений золота в Казахстане, а погиб в лагере от туберкулеза…
Белов внимательно слушал. Георгий Николаевич щурился в костер, грустно улыбаясь:
– Проснулся среди ночи, лежу и думаю, как все странно устроилось в жизни. Мы были очень дружные, но от нас ничего не осталось! Нашу семью как будто специально разрушили. Зачем? Кому от этого стало лучше? Хоть какой-то смысл в этом был?
Он нахмурился и замолчал.
Белов пошевеливал палкой в костре, он не мог представить себе каких-то далеких во времени и пространстве родственников Горчакова. Они казались ему людьми из ушедшего прошлого, из времен революции… все это было задолго до страшной войны, которая еще раз поменяла всю жизнь. Теперь все было по-другому, и ему казалось логичным, что тех, старых людей уже нет. Он молча долил остатки спирта.
– Где вы сидели? – спросил Белов, когда они выпили.
Горчаков подкурил папиросу, движения его были не очень твердыми, но глаза трезвые:
– Во многих, в разных местах… – он пожал плечами. – Кажется, не помню уже ничего – вахты, бригадиры, урки… место на нарах с твоей табличкой… как будто всю жизнь за колючкой.
– По вам не скажешь.
– Это я сейчас такой гладкий, а бывало, меньше пятидесяти килограммов весил… В голове никаких мыслей, только что-нибудь засунуть в рот. – Он замолчал, раскурил от уголька погасшую папиросу. Посмотрел пристально на Белова. – Я ведь и в помойках копался… и ел оттуда. Собаки, кошки, бурундуки, дохлые крысы, вороны… павшая корова – это было большое везение, никто от них на Колыме не отказывался.
Сан Саныч напряженно молчал.
– Вы сейчас думаете: как мне не стыдно в этом признаваться? – продолжал Горчаков спокойно. – Немного, впрочем, и стыдно, но в моей душе все это уже по-другому. Если вам кто-то скажет, что оттуда можно вернуться нормальным, – не верьте! Человек в лагере меняется навсегда!
– Зачем вы, Георгий Николаевич? Вы – совершенно нормальный! Я же вижу…
– Я предупреждал, что это не очень интересно… – Горчаков улыбнулся. – Никто и никогда не сможет этого рассказать. А если и сможет, то его не будут слушать. Людям не нужны такие знания – применить они их не могут, а сопереживать лагерное существование… это непосильно для человеческой психики. – Горчаков замолчал, покуривая. – Если вдумываться в это существование как следует, с помойками, дохлыми кошками и тем, как люди до этого доходят, то это непосильно, а если не вдумываться – то какой смысл рассказывать?!
– Как же вы со всем этим живете?
– Очень просто. Просыпаюсь утром, чищу зубы, получаю пайку и занимаюсь больными. Это неплохая жизнь. Когда есть, что курить, и когда можешь кому-то помочь. Думаю, на воле многие живут хуже.
– А ваша семья?
– Я научился не думать. О многих вещах… – Горчаков смотрел спокойно. – Можно бы сказать, что и забыл, но это не так, конечно. Возможно, я просто устал о них думать.
Белов очень хотел спать, чувствовал, что спрашивает уже из вежливости и теряет нить разговора. Горчаков был прав – все, о чем он рассказывал, не имело к жизни Сан Саныча никакого отношения. Невольно вспомнился «Полярный», предстоящая сложная работа, радость и даже счастье шевельнулись в душе. Он зевнул крепко, поглядел на небо, потом на часы:
– Пойдемте, Георгий Николаевич, погода на дождь заходит.
Было уже три утра. Приняли на борт шлюпку, старпом повел буксир, а Белов ушел в свою каюту. Лег, зевая изо всех сил, но уснуть не мог. О Горчакове думал. Странный был человек этот Георгий Николаевич, вроде и серьезный, и умный, а разговора не получилось. Как будто не хватало в нем чего-то.
Горчаков же, наоборот, уснул быстро и спал крепко. Проснулся рано от счастливой мысли, что у него есть курево. Оделся и вышел на палубу. Достал папиросы. Было тепло, пасмурно и тихо, все еще спали, только в кочегарке лопата забрасывала уголь в топку. Георгий Николаевич стоял на носу, река бурлила негромко под ним, где-то на дальней барже коротко взлаяла овчарка, и эхо ее голоса гулко отразилось в тайге.
Вспомнился ночной разговор с Сан Санычем. Судьба Белова складывалась удачно, много лучше, чем у других, и он относил это на свои таланты и трудолюбие. Он не мог не знать о несчастных, попавших в жернова, но они, конечно же, всегда сами были виноваты… Горчаков прикурил, спичка упала и закружилась в водовороте. Понимает ли Сан Саныч, что он никогда не встанет ни на каком собрании за своего друга?
Спичка все крутилась, водоворот был совсем небольшой, размера спички, а она не могла выбраться и уплыть на свободу.
Как-то это все уживалось в людских головах? В лагере, где твоя судьба была ясна, вопрос о Сталине решался однозначно – его ненавидели все. И эта всеобщая лагерная ненависть к Усатому очень быстро перековывала любого самого розового сталиниста.
На воле же таких, как Сан Саныч, было большинство. Это было странное, невозможное, насильственное сочетание любви и страха. «В любви нет страха, потому что в страхе есть мучение…» – вспомнились чьи-то слова.
Любовь к Сталину знала страх. Она на нем держалась. Это была не любовь.
Застучали легкие шаги по металлу, из кубрика с полотенцем на плече поднималась Николь.
– Здравствуйте! – улыбнулась.
Горчаков кивнул, едва не брякнув «бон жур». Собака опять залаяла с эхом на барже с заключенными, там послышались голоса, но вскоре все смолкло. И снова пасмурная и мягкая утренняя тишина повисла над рекой, только негромко пыхтела паровая машина.