Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с первой же встречи он заметил, что считать друзей старыми было бы ошибочно. Иногда они казались просто незнакомцами. Всех их, однако, объединяло желание говорить и спорить до белого каления и абсурда. Безудержное веселье прерывалось спонтанной лекцией о трудах Маркса или негодованием по поводу эксплуатации чьего-нибудь знакомого, чья фигура мгновенно вырастала до исполинского и обобщенного образа всего подневольного люда, зависая в туманной области меж историей и мифом о мексиканской партизанской войне и Ирландской республиканской армии.
Совсем по-другому его притягивала разъедающая грусть Тенко[95], несколько месяцев назад изгадившего праздник Сан-Ремо своим самоубийством. Иногда из мятежника, буяна и рубахи-парня Вал совершенно секретно превращался в меланхолика. Устроившись в одиночестве под звездным небом, в полуобмороке смятения он разрывался изнутри на части, не вытирал слез и тихо радовался им, как в детстве.
На второй или третий день его отпуска был убит Че Гевара, и Вал рыдал, накрыв голову подушкой. «Если у вас начинается дрожь негодования при каждой несправедливости, значит, вы – мой товарищ», – говорил Че. Подло, как дикий зверь, был убит и расчленен его товарищ, и непонятно было, как унять крупную дрожь негодования.
Каждый новый день отдалялся от предыдущего не на двадцать четыре часа, а на месяцы, порой – на века. Хаос пробуравливал пространство, даже если оно было наглухо заколочено, как иные двери или сердца. Осознание новой эры, однако, было не только ликующим, но и физически болезненным, напоминая забытые ощущения периода стремительного роста, когда то и дело тянуло, саднило, резало, кололо то в коленке, то под ребром.
Неделя свободы пролетела слишком быстро. Век мотылька: только родился – и уже умирать. Эту переполненность он пронес почти до конца армейского срока, а когда вернулся в феврале шестьдесят восьмого, с первого же дня упал в общий котел, оставленный бурлить на гигантском огне на целое десятилетие.
Готовились к оккупации лицеев и разрабатывали новые требования к ветхой школе: долой зубрежку, к черту любимчиков и подлипал, хватит бессмысленных знаний, никак не связанных с безудержно ворвавшейся волей к переменам проснувшегося от веков покорности человечества. Протестовали против войны во Вьетнаме, против диктатуры греческих генералов, против апартеида, против сгнивших структур, против власти университетских и больничных профессоров-баронов. Боролись за нормальную жизнь людей, что еще при Муссолини были выселены из центра в бараки пыльной, без единого деревца периферии. Там теснились порой вдесятером в одной комнате без сортира, а клозеты на улицах и дворах заболачивались экскрементами, дети болели холерой. Автобус курсировал раза два в день, и обитатели просто не видели смысла ездить за гроши на работу, изумленно узнавая, что кто-то отстаивает их право на лучшую жизнь, как и на гуманное обращение и адвокатскую защиту их братьев по несчастью, заполнявших тюрьмы.
Ходили на фабрики в Гарбателлу и Мальяну разговаривать с рабочими. У него это выходило не хуже, чем у папенькиных сынков из Париоли[96] с их проснувшейся совестью, хотя в то же время они и подкупали своей политической подкованностью, умением часами вести прения об абстрактном и отвечать на вопросы, которые он только собирался задать. – Не сбросить ли наконец навязанное иго? Не взять ли всю ситуацию в рабочие руки, создающие вещи, чтобы капиталистам не удалось засунуть весь мир в свой карман, как они это уже сделали, например, в Латинской Америке, где люди, лишенные имен, изувеченные пытками, безнаказанно уничтожались без следа? «Почему бы и нет, – сказали рабочие. – Вот у нас этим профсоюз занимается. Ну, и компартия».
Но в августе, когда советские вошли в Прагу, компартии окончательно подложили свинью.
До этого, правда, произошло много чего другого: например, в конце февраля он тоже был среди тех, кто занял университет. Он не был студентом, в его ситуации это было пока невозможно, но дело было не в личных интересах и возможностях. И пожалуйста, поднимите руку, кто не был на Валле Джулия[97] первого марта (причины: здоровье, географическая удаленность, неправильная дата рождения). У Вала с этим все было в порядке, и, конечно, он тоже бросал камни и все, что попадало под руку, в полицейских и то, что потом сказал Пазолини, что, мол, вы – студенты и буржуи, а они – бедняцкие дети, казалось ему натяжкой. Новый век срывал чины и нашивки, стремительно разрывал аорты казавшихся нерушимыми связей, гипнотизировал, заставляя входить в транс и безумно двигаться на сцене, как, например, никому пока не известный в их краях, похожий на Орфея Роберт Плант, который, кстати, родился тогда же, когда и он, был так же тощ, носил такую же царственную гриву и точно так же думал, что весь мир – в его руках. Конечно, Вал и сам при первой же возможности подчеркивал, кто тут пролетарий, а кто папашкин сынок, но и он, и сынки разделяли негодование против тех же людей и их махинаций, у них совпадали как чаяния, так и отчаяние. Тотальное братство охватывало в тот день всех, кто шел и бежал рядом, всех, кому было меньше двадцати пяти. Социальные классы тут были (пока) ни при чем. Кислородное голодание никак не подходило для их легких, сформировавшихся уже после необходимости пригибаться под пулями и сидеть в бомбоубежищах, и оно требовало повышенной дозы воздуха. Это был вовсе не каприз избалованных ребятишек, а вопрос жизни и смерти: дышать! Срочно, сейчас, сию секунду! Именно ради выживания выкидывались пыльные мешки прошлого, расчищались старые библиотеки, сжигались корсеты иерархий и галстуки-удавки. И коммунисты, которые для деда и отца были когда-то единственной опорой, тоже уже не канали на этом поле игроков. Взрывались, расчленяясь на мелкие кусочки, идеалы, в воздухе под пулями и слезоточивым газом носились обрывки речей Ленина, а Усатого можно было подвесить вниз головой за его же усы, примерно так, как когда-то другого героя на площади Лорето.
Миф о Советском Союзе был окончательно заколочен в гроб в двадцатых числах августа, когда кровавые звезды танков осветили чехословацкую ночь. «Прошло ровно тридцать лет с оккупации Европы Гитлером, чьим главным победителем считалась как раз страна коммунизма», – до последнего момента не умолкало крошечное Радио Прага, и в микрофон врывался скрип железных гусениц. По рукам ходили газеты с фотографиями растерянных и, как они, юных мужчин в форме, сидящих у орудий танков. Или других, тоже таких, как они, бросающих камни и бутылки, орущих на весь мир: «Убийцы, оккупанты, убирайтесь вон!»