Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько раз в неделю мы встречались с Наташкой под Александровской колонной. Не думаю, что для переговоров. Колонна была высоченной, и, куда бы ты ни отходил, она неумолимо начинала крениться именно в твою сторону. Наши отцы оставляли нас прохаживаться по площади вдвоем, а сами расходились в разные стороны. Дел у нас было невпроворот. Нужно было подготовить точный план и обдумать все подробности полета. Наташка говорила, что Анжела Дэвис сидит в тюрьме, в недоступной башне у скал, куда обычно заточают прекрасных принцесс. Чтобы подлететь к ней как можно ближе, – соображала я, – наверняка понадобятся канаты, и, например, веревки, на которые у нас вешали белье в ванной, могли прекрасно подойти.
Я не посвящала Наташку в хозяйственную часть, потому что и сама еще не решила, зачем мне нужны эти припасы: отцовские запонки, его носок, лоскутки, отрубленная лапка кролика, подаренная одной девочкой в порыве дружеских чувств, в кости которой со временем завелись червячки. Все это могло пригодиться для утепления или чтоб затыкать дырки в корзине и в шаре, который по дороге мог быть протаранен ветвями деревьев или потрачен градом.
Начиналась весна, полет мы назначили на май, но Наташка стала появляться у колонны все реже. Напрасно мы ждали ее с отцом, меряя шагами длину площади. Прождав ее в последний раз, я решила развивать план в одиночестве.
Прежде всего необходимо было научиться летать, и на всякий случай я решила перенести полет на лето. Начинать надо было постепенно и с небольшой высоты. Учения проводить ежедневно.
С разбега я вскакивала на табуретку, которую ставила в центре нашего узкого коридора, отталкивалась от нее и всеми силами старалась удержаться на высоте как можно дольше, забирая постепенно все вверх и вверх. С каждым разом получалось точнее, выше, и однажды я медленно пролетела до самого конца коридора по уровню третьего ряда сбитых из грубых досок книжных полок. Занозив по дороге ладонь, пораженная своим успехом, я грохнулась на пол. Вскоре я уже могла оторваться от земли на несколько сантиметров даже без помощи табуретки. Увлекаясь все больше, постепенно я стала забывать об обмундировании, обеспечении и самом летательном аппарате. Да и цель моих приготовлений отступала все дальше. В конце концов все мои мысли поглотил сам полет. И вот наступил день, когда, разрезая крыльями воздух, я ощутила возбуждающий хлад облаков. Несясь все быстрее, я повернула в сторону Невы. Внизу, на площади, у маленького прямого карандашика колонны одиноко стоял мой отец, ища меня взглядом.
Хоть я и не собиралась улетать в этот раз слишком далеко, а просто продолжала тренироваться, мне стало его жалко. Сейчас же мое тело потяжелело, и я медленно пошла на спуск.
Кажется, после этого у меня уже никогда не получалось подобающе набрать высоту.
Когда создаешь большую картину, сам оказываешься внутри нее.
Насчет правды в искусстве – так это, знаете ли, еще большой вопрос. И нам, может быть, всего дороже то, чего никогда не было.
Было около половины пятого. Как перегорающая лампочка, день темнел резкими скачками. Широкая улица обманчиво заканчивалась алтарем не моей родины. На ней снова начинался дождь.
Уж лучше бы отсиделась в сицилийском баре, куда зашла еще в три, надеясь отловить там старичка с коленкоровой тетрадью. Когда-то, предлагая мне уроки латыни, он упомянул, что это его обычное кофейное время.
Как же удобен был старый мир, когда у всего существовало свое время и место. Старичок, совершенно очевидно, к нему принадлежал. Дождавшись, когда бармен, с которым он, как у них было заведено, устраивал фехтования с помощью острот и подковырок, отвлечется на кого-нибудь другого, я пристроилась рядом со своим стаканом каффелатте, будучи уверенной, что он не упустит подобной возможности. Если бы это был банальный эспрессо, ему пришлось бы призвать подмогу из своего батальона фантазии куда поувесистей, кофе же с подогретым молоком позволял сразу перейти от холодных дней к модному вопросу о переносимости молочных продуктов, не проваливаясь, конечно, во тьму темы пищеварения. Уже через несколько минут мы сидели за столиком. Бармен рассылал ему густые подмигивания. Меня они отвлекали, и старичок легко согласился пересесть на улицу: ему нравилось посматривать на прохожих и угадывать их судьбу. Насчет официанта беспокоиться было нечего. Я знала его уже несколько лет, и за все эти годы не услышала от него ни одного лишнего слова. Заказы он принимал так, как будто это были просьбы высочайших особ: с достоинством чуть наклоняя корпус вперед, никогда не позволяя себе ни улыбки, ни комментария.
Прослушав запись уже два раза, открыв беззубый рот, до которого почти дотрагивался мясистый носяра, высвободив влажное кхе-кхе курильщика, старик попросил нажать на повтор. Он плутал по дождевым тропическим лесам Бразилии с наушниками в слоновьих ушах и все чаще качал головой. Поднимал седые брови над серыми глазами и высовывал язык от напряжения.
– Кошмар, – наконец произнес он тихо. – Если я хоть что-то понял в этом сленге и их диалектах, он в опасности.
– Она, она, а не он, но не важно. А кто ей угрожает? Другие женщины, которые с ней говорят?
– О господи! Да нет же, – и он придвинулся ко мне вплотную так, что его длинные волосы щекотнули мне щеку.
Старичок был полиглотом. Некоторые языки он смаковал, будто бы они были приготовлены шефом какого-нибудь ресторана, на некоторые, брызгая слюной, набрасывался, как на шницель из деревенской траттории, какие-то просто пожевывал, как пресный салат. Португальский был довеском латинского лакомства.
Неожиданное участие старика, вспыхнувшее после произнесения Флорином речи под портиками, внушило мне к нему доверие. Он показался мне вновь найденным давним наставником. Как будто после долгого плутания по лесу я наконец вышла к знакомому дубовому пню на поляне, от которой начинается протоптанная тропа. Памятуя о его гении, я появилась в этом баре в надежде, что с его помощью лихо отвоеванный нами голос Лавинии выведет к ней меня, а значит, и Диего. Речь вся в светотенях и вышивках, кружевные манеры, прожженные сигаретами многотомники знаний – старичок казался каким-то допотопным академиком, и я поинтересовалась, в каком университете он раньше служил и на какой кафедре.
– Наверное, на классических языках, да? Или преподавали историю?
Не совсем угадала. Переводчик множества книг, старичок когда-то был учителем латыни в средней школы и лицее.
– Но только после войны, – подчеркнул он. – До этого я был дегенератом.
Выждав паузу и заметив, что вызвал интерес, он добавил, пожевав ртом:
– Не хвастовства ради, а только потому, что вы спросили, – в тридцать восьмом я был молодым ассистентом с блестящими перспективами, но перспективы завели меня в тупик. Из него нас официально предупредили, что небольшая часть окружающей нас профессуры на поверку оказалась отбросами общества. Не как какие-нибудь уже ранее отринутые социалисты или даже коммунисты. Эта новая группка была не только опасна, но и мерзка, чужеродна и не имела права не только преподавать, но даже сидеть в библиотеке, участвовать в конференциях, прилюдно есть. Наскреблось лишь двенадцать профессоров, двенадцать апостолов со всего этого нашего оплота христианства Италии, которые отказались поклясться в верности расовому закону. Всегда ведь найдутся фанатики, не боящиеся даже самого дуче, что толкает их в костер аутодафе. Остальные обычно надеются, что плохие времена быстро минуют. Да и как решиться оставить навсегда комнаты с неуловимым детским запахом, или жаль вот тоже старого отца, беззащитных учеников… Ну а кто-то просто поторопился к освободившемуся месту. Все это – правда, как то, что мы с вами сидим за этим столиком и пьем, – а кстати, что же мы все-таки пьем? – посмотрел он изумленно на два стакана с миндальным молоком, преподнесенные барменом. Пить его он не стал, но загляделся и, кажется, оно напомнило ему молодость.