Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
На северном фронте Ференца Фицека и Венцеля Балажа зачислили в мастерскую. Фицек попросил Балажа написать домой, ибо сам он писать не умел.
«Милая моя жена и дети!
Никакой беды не случилось! Я здесь, в сорока километрах от русского фронта, в городке Коломые, в Галиции. Работаю в мастерской. Умный человек был мой отец, что отдал меня в ученье к сапожнику. Сапожнику хоть и погано живется на свете, а все-таки он везде нужен. У людей повсюду есть ноги, а ноги без обувки что сиротинки. Пиши. Я тоже буду писать, когда у Венцеля найдется время. Тебя целует твой муж и отец твоих детей».
В конце стояла собственноручная подпись Ференца Фицека, из которой можно было разобрать только две буквы: «Фе…», а дальше шла закорючка — не хуже, чем у больших господ.
Фронтовая открытка доставила дома большую радость.
— Я же всегда говорил, — воскликнул Отто, хотя он ничего такого не говорил, — что за папу бояться нечего!
Маленький Бела вытаращил глаза и гордо произнес:
— Папа есть папа!..
Увы, беда пришла гораздо раньше, чем предполагала г-жа Фицек. Дело в том, что офицеры заставляли шить себе на фронте башмаки, штатскую одежду, отправляли все это домой целыми сундуками. И вот два солдата королевского и императорского свободного полка, Ференц Фицек и Венцель Балаж, явились на прием к коменданту города Коломыи. Они рассказали ему об этом, и комендант их похвалил.
Три недели спустя Фицека и Балажа зачислили в маршевую роту, а месяц спустя, сидя в глубокой воронке на Добердовском плато, они уже ругательски ругали господа бога.
«Милая женушка!
Вот мы вместе с Венцелем в Добердо. Если в нас угодит пуля, то только потому, что мы были честными людьми. И я и Венцель. Черт бы всех подрал! А кроме того, у меня пошли чирьи. Сам не знаю, что это. И откуда они взялись? Целует…»
И снова королевская подпись: «Фе…»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
в которой собака уносит вместе с башмаками одну из величайших симфоний современности
1
Мартон молча, в дурном расположении духа, позавтракал на кухне. Он впервые приехал зимой в Сентмартон и, хотя знал, что зима не лето, все-таки растерялся. На том краю села, где жила его тетушка, было грязно, неуютно, уныло и грустно. Побеленные домики и лачужки, которые в сиянии летнего утра, среди зеленой листвы казались молоденькими, милыми и жизнерадостными как раз потому, что были малы, и, сливаясь с шелестящей природой, становились вместе с ней прекрасными, — сейчас, под хмурым зимним небом, среди опустелых полей и голых деревьев, стояли подурневшие, измученные, безутешные.
Летом деревья защищали домики, ласкали их гибкими ветвями, скрывали щели крыш, трещины стен, выбитые зубы заборов, теперь же, словно бедняки, спасающиеся верой, они заламывали к небу исхудалые руки-ветви. «Что здесь случилось? Что здесь случилось?» — стонали деревья на ледяном ветру.
Но вопросы оставались без ответа.
Мартон был погружен в себя. Он уже и так устал: что слыхал — не слышал, что видал — не видел, хотя и пытался временами прислушиваться и приглядываться, Машинально жевал хлеб, запивая только что надоенным теплым пенистым молоком; машинально сметал в руку и подносил ко рту хлебные крошки; и все выглядывал сквозь кухонное окно во двор.
Он увидел, как по двору, мимо дрожащих под ветром луж, полный достоинства, генералом шагал петух; он, видно, нашел какое-то зерно или прикинулся, будто нашел, — иначе что сталось бы с его престижем? — и заклохтал. Куры сбежались к нему, а петух, выполнив свой долг, важно покачивая головой, зашагал дальше, всем своим видом показывая, что его не волнует дальнейшая судьба найденных и ненайденных зерен, а также крики глупо-изумленных кур: «Где зерно!.. Где зерно?..» Клохча, он снова и снова принимался искать зерна, ковыряясь в земле выглядывавшими из цветных штанов кривыми когтями ног; и куры снова сбегались, потому что есть зерна или нет, петух клохчет, и куры должны прибегать — таков порядок мира.
…Время близилось к девяти; только что рассвело; швеи уже с семи часов сидели за работой при свете керосиновой лампы. Из комнаты доносился мягкий стрекот машины. Прошивали, очевидно, сукно, и толстый материал заглатывал, смягчал стукотню иглы. Девушки тихо шили на руках. Лишь изредка доносились отдельные слова, потом снова становилось тихо, и только швейная машина мягко стрекотала, не нарушая тишины. Еще несколько слов, и опять тихо, не то что вечером, когда работа подходит к концу и девушки уже устали, — вот когда развязывались у них языки и комната наполнялась шумом. Та или другая запевала песню. Им не казался странным этот перебитый песней разговор. Но отсюда, из кухни, где Мартон выглядывал из окна во двор, а на дворе было темно и шел дождь со снегом, — отсюда разговор этот казался очень чудным…
Соберется девка в храм…
— Знаете, тетушка Терез, только никому не говорите, Эржи уже четвертый день мучается родами. А врача позвать боится…
— Кровь еще не остановили?
— Нет.
Ходят кудри по плечам.
— Отец сперва убить грозился, а теперь молчит. Не ест, не пьет, все молчит…
По дороге плещут юбки,
На них вышиты голубки…
— Так и не назвала она того негодяя?
— Нет…
На дворе совсем стемнело.
Шел дождь вперемешку со снегом, а может, уже перестал: через кухонное окно уже ничего не различить. В комнате воцарилась тишина. Потом к Мартону на кухню снова донеслось:
Туча на лес валится…
— Тетушка Тери, пришить еще одну пуговичку или хватит и так? Поглядите-ка.
— Сколько она пуговиц дала?
— Дюжину.
— А ты сколько пришила?
— Девять штук.
— Хватит.
Нечего печалиться…
— В лавке-то опять нет керосина. А ламповые стекла уже только за яйца продают…
— Говорят, будто и сахар припрятали.
— Ой, и чем это все кончится?
— Кончится?
— Девочки, кто взял мой наперсток?
Я хотел тебя проклясть,
Да не получается…
— Поздно уж… Прибрать все или взяться за юбку Юльчи Варги?
…И нынче утро выдалось непогожее. Вчерашний снег растаял. По небу тянулись темные тучи. Изредка на мгновенье выглядывало какое-то непонятное, негреющее солнце. Мартон поднялся от