Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме умиления, нравились мне в нем и некоторые чрезвычайнооригинальные иногда воззрения на некоторые весьма еще спорные вещи всовременной действительности. Рассказывал он раз, например, одну недавнююисторию об одном отпускном солдате; этого происшествия он почти был свидетелем.Воротился один солдат на родину со службы, опять к мужикам, и не понравилосьему жить опять с мужиками, да и сам он мужикам не понравился. Сбился человек,запил и ограбил где-то и кого-то; улик крепких не было, но схватили, однако, и сталисудить. В суде адвокат совсем уже было его оправдал — нет улик, да и только,как вдруг тот слушал-слушал, да вдруг встал и перервал адвоката: «Нет, тыпостой говорить», да все и рассказал, «до последней соринки»; повинился вовсем, с плачем и с раскаяньем. Присяжные пошли, заперлись судить, да вдруг всеи выходят: «Нет, не виновен». Все закричали, зарадовались, а солдат, как стоял,так ни с места, точно в столб обратился, не понимает ничего; не понял ничего ииз того, что председатель сказал ему в увещание, отпуская на волю. Пошел солдатопять на волю и все не верит себе. Стал тосковать, задумался, не ест не пьет, слюдьми не говорит, а на пятый день взял да и повесился. «Вот каково с грехом-тона душе жить!» — заключил Макар Иванович. Рассказ этот, конечно, пустой, итаких бездна теперь во всех газетах, но мне понравился в нем тон, а пуще всегоиные словечки, решительно с новою мыслью. Говоря, например, о том, как солдат,возвратясь в деревню, не понравился мужикам, Макар Иванович выразился: «А солдатизвестно что: солдат — мужик порченый». Говоря потом об адвокате, чуть невыигравшем дело, он тоже выразился: «А адвокат известно что: адвокат — «нанятаясовесть». Оба эти выражения он высказал, совсем не трудясь над ними и себенеприметно, а меж тем в этих двух выражениях — целое особое воззрение на обапредмета, и хоть, уж конечно, не всего народа, так все-таки Макар Ивановичево,собственное и не заимствованное! Эти предрешения в народе насчет иных темпоистине иногда чудесны по своей оригинальности.
— А как вы, Макар Иванович, смотрите на грех самоубийства? —спросил я его по тому же поводу.
— Самоубийство есть самый великий грех человеческий, —ответил он, вздохнув, — но судья тут — един лишь господь, ибо ему лишь известновсе, всякий предел и всякая мера. Нам же беспременно надо молиться о таковомгрешнике. Каждый раз, как услышишь о таковом грехе, то, отходя ко сну, помолисьза сего грешника умиленно; хотя бы только воздохни о нем к богу; даже хотя быты и не знал его вовсе, — тем доходнее твоя молитва будет о нем.
— А поможет ему молитва моя, коли он уже осужден?
— А почем ты знаешь? Многие, ох многие не веруют и оглушаютсим людей несведущих; ты же не слушай, ибо сами не знают, куда бредут. Молитваза осужденного от живущего еще человека воистину доходит. Так каково же тому,за кого совсем некому помолиться? Потому, когда станешь на молитву, ко снуотходя, то по окончании и прибавь: «Помилуй, господи Иисусе, и всех тех, закого некому помолиться». Вельми доходна молитва сия и приятна. Тоже и о всех грешниках,еще живущих: «Господи, ими же сам веси судьбами спаси всех нераскаянных», — этотоже молитва хорошая.
Я обещал ему, что помолюсь, чувствуя, что обещанием этимдоставлю ему чрезмерное удовольствие. И действительно, радость засияла в еголице; но спешу прибавить, что в подобных случаях он никогда не относился ко мнесвысока, то есть вроде как бы старец к какому-нибудь подростку; напротив,весьма часто любил самого меня слушать, даже заслушивался, на разные темы,полагая, что имеет дело, хоть и с «вьюношем», как он выражался в высоком слоге(он очень хорошо знал, что надо выговаривать «юноша», а не «вьюнош»), нопонимая вместе и то, что этот «вьюнош» безмерно выше его по образованию. Любилон, например, очень часто говорить о пустынножительстве и ставил «пустыню»несравненно выше «странствий». Я горячо возражал ему, напирая на эгоизм этихлюдей, бросающих мир и пользу, которую бы могли принести человечеству,единственно для эгоистической идеи своего спасения. Он сначала не понимал,подозреваю даже, что и совсем не понял; но пустыню очень защищал: «Сначалажалко себя, конечно (то есть когда поселишься в пустыне), — ну а потом каждыйдень все больше радуешься, а потом уже и бога узришь». Тут я развил перед нимполную картину полезной деятельности ученого, медика или вообще другачеловечества в мире и привел его в сущий восторг, потому что и сам говорилгорячо; он поминутно поддакивал мне: «Так, милый, так, благослови тебя бог, поистине мыслишь»; но когда я кончил, он все-таки не совсем согласился: «Так-тооно так, — вздохнул он глубоко, — да много ли таких, что выдержат и неразвлекутся? Деньги хоть не бог, а все же полбога — великое искушение; а тут иженский пол, а тут и самомнение и зависть. Вот дело-то великое и забудут, азаймутся маленьким. То ли в пустыне? В пустыне человек укрепляет себя даже навсякий подвиг. Друг! Да и что в мире? — воскликнул он с чрезмерным чувством. —Не одна ли токмо мечта? Возьми песочку да посей на камушке; когда желт песочеку тебя на камушке том взойдет, тогда и мечта твоя в мире сбудется, — вот как унас говорится. То ли у Христа: «Поди и раздай твое богатство и стань всемслуга». И станешь богат паче прежнего в бессчетно раз; ибо не пищею только, неплатьями ценными, не гордостью и не завистью счастлив будешь, а умножившеюсябессчетно любовью. Уж не малое богатство, не сто тысяч, не миллион, а целый мирприобретешь! Ныне без сытости собираем и с безумием расточаем, а тогда не будетни сирот, ни нищих, ибо все мои, все родные, всех приобрел, всех до единогокупил! Ныне не в редкость, что и самый богатый и знатный к числу дней своихравнодушен, и сам уж не знает, какую забаву выдумать; тогда же дни и часы твоиумножатся как бы в тысячу раз, ибо ни единой минутки потерять не захочешь, акаждую в веселии сердца ощутишь. Тогда и премудрость приобретешь не из единыхкниг токмо, а будешь с самим богом лицом к лицу; и воссияет земля паче солнца,и не будет ни печали, ни воздыхания, а лишь единый бесценный рай…»
Вот эти-то восторженные выходки чрезвычайно, кажется, любилВерсилов. В этот раз он тут же был в комнате.
— Макар Иванович! — прервал я его вдруг, сам разгорячась безвсякой меры (я помню тот вечер), — да ведь вы коммунизм, решительный коммунизм,коли так, проповедуете!
И так как он решительно ничего не знал про коммунистическоеучение, да и самое слово в первый раз услыхал, то я тут же стал ему излагатьвсе, что знал на эту тему. Признаюсь, я знал мало и сбивчиво, да и теперь несовсем компетентен; но что знал, то изложил с величайшим жаром, несмотря ни начто. До сих пор вспоминаю с удовольствием о чрезвычайном впечатлении, которое япроизвел на старика. Это было даже не впечатление, а почти потрясение. При семон страшно интересовался историческими подробностями: «Где? Как? Кто устроил?Кто сказал?» Кстати, я заметил, что это — вообще свойство простонародья: он неудовольствуется общей идеей, если очень заинтересуется, но непременно начнеттребовать самых твердых и точных подробностей. Я таки в подробностях сбивался,и так как тут был Версилов, то немного стыдился его, а оттого еще пущегорячился. Кончилось тем, что Макар Иванович, в умилении, под конец толькоповторял к каждому слову: «Так, так!», но уже видимо не понимая и потерявнитку. Мне стало досадно, но Версилов вдруг прервал разговор, встал и объявил,что пора идти спать. Мы тогда все были в сборе, и было поздно. Когда он черезнесколько минут заглянул в мою комнату, я тотчас спросил его: как он глядит наМакара Ивановича вообще и что он об нем думает? Версилов весело усмехнулся (нововсе не над моими ошибками в коммунизме — напротив, об них не упомянул).Повторяю опять: он решительно как бы прилепился к Макару Ивановичу, и я частоловил на лице его чрезвычайно привлекательную улыбку, когда он слушал старика.Впрочем, улыбка вовсе не помешала критике.