Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым делом я рисовала себя. Затем – Мемо, он был чуть выше меня. Рядом с Мемо я рисовала еще более высокого Лоло. Затем Тото. Тикиса. Ито. Рафу. Маму. И выше всех оказывался Папа с сигаретой под тонкими усиками, как у Педро Инфанте.
Я никогда не рисовала себя без того, чтобы не нарисовать остальных. Лала, Мемо, Лоло, Тото, Тикис, Ито, Рафа, Мама, Папа. Слова «папа» в испанском имеет ударение на последнем слоге. Papá. Конец. Tan tán. Это как финальные ноты мексиканской песни, говорящие о том, что тут должны прозвучать аплодисменты.
До первого класса я никогда не бываю одна. Со мной в комнате обязательно кто-то из братьев, или Мама, или Папа. Даже если мы ночуем где-нибудь в гостях. Моя семья следует за мной, как хвост за воздушным змеем, а я следую за ними. Я никогда не остаюсь без них, пока не иду в школу.
Помню, я плачу весь день. И весь следующий день, и еще один. По дороге в школу я специально бросаю на землю коробку из-под сигар, в которой ношу карандаши, или иду так медленно, что мы приходим туда уже после того, как запирают дверь.
Ито жалуется: «Учитель говорит, что если я еще раз опоздаю в школу, то тебе придется прийти к нему, Ма».
Ситуацию разрешает Папа: «Я сам отведу ее в школу. Она ваша единственная сестра, – говорит он, ругая мальчиков, в особенности Ито. – Разве вы не понимаете, какое это удовольствие – отводить сестру в школу?» Но они лишь стонут в ответ.
– Никому не рассказывай, но ты моя любимица, – говорит Папа, подмигивая мне, хотя это ни для кого не секрет.
По дороге в школу я показываю Папе китайскую прачечную на углу, где работает мой друг Сэм: «Папа, а ты когда-нибудь был в Китае?»
Я заставляю Папу взглянуть на дом, где на внутренней стороне синей крыши над крыльцом нарисованы золотые звезды: «Откуда они там?»
Показываю на вредную собачонку и еще более вредную женщину-регулировщицу на переходе. Так чудесно разговаривать или не разговаривать с идущим рядом со мной Папой. И я почти забываю, что нужно испытывать печаль, не помню об этом до тех пор, пока мы не оказываемся у школьной двери, и тогда я заставляю его пообещать мне, что он не оставит меня здесь. «Мне здесь не нравится. Пожалуйста, не оставляй меня здесь, пожалуйста, не оставляй».
Папа приводит меня домой.
Мама в ярости: «Отведи ее обратно!»
– Но она не хочет туда идти.
– И что с того? Она должна пойти! Отведи ее!
На этот раз мы едем на машине. Папе нужно на работу, и он уже опаздывает. Я, должно быть, плачу, потому что Папа говорит: «Не плачь больше, не плачь больше», и повторяет это снова и снова, так тихо и спокойно, словно это он сам плачет.
Когда мы доходим до моего класса, помню, Папа долго стоит в дверном проеме, даже после того, как дверь закрывают. И в узком дверном оконце виднеется его длинное, тонкое лицо с глазами-домиками.
Я засыпаю, одетая, поверх шифонового покрывала, не удосужившись забраться под простыню, и просыпаюсь с головной болью и пересохшим ртом. Ковыляю в ванную комнату, включаю свет. И вот она! Мое лицо – это Бабулино лицо. Ее. Мое. Папино. И это пугает меня. Удивительно, но теперь я выгляжу иначе, словно во мне начинает проглядывать Бабуля.
– На что это ты смотришь? – говорю я как можно грубее. Но она не показывалась мне с тех пор, как я пересекла границу. Полагаю, она явится сюда с Папой. И выдаст мне по первое число. Глупая девчонка! Твой отец любит тебя, а ты захотела сбежать от него! Я в жизни не оставила бы того, кто любит меня. В свое время мой собственный отец бросил меня, и я так и не забыла этого и не простила его. А ты – неблагодарная маленькая дуреха.
И я представляю, что ей отвечу:
Я думала, мы думали, так мы получим разрешение на то, чтобы пожениться. Мы думали, тогда никто не сможет отказать нам в этом.
Я не могу сказать Папе, что это была моя идея, что это я заставила Эрнесто «украсть» меня, правда ведь? Это не та история, которую можно рассказать своему отцу. Я не хочу причинить ему еще большую боль, значит, я вообще ничего не буду ему говорить, решаю я. И не буду плакать, как маленькая девочка.
Но когда приезжают Папа и Мемо, сердце у меня болит. Первым в комнату входит Мемо, он качает головой, словно хочет дать понять мне, какая же я идиотка. Уверена, Папа заставил его поклясться, что он не скажет ничего такого, что огорчит меня, и потому он всего лишь смотрит на меня и качает головой, словно я такая дура, что не имеет смысла говорить со мной. А затем, прежде чем в комнату входит Папа, добавляет к этому: «Ну ты даешь, Лала».
– Mija, – говорит Папа, увидев меня, и разражается слезами. Он дрожит так, словно я умерла и восстала из мертвых. Для меня это слишком – видеть Папу таким сокрушенным, и все заготовленные для него слова вылетают у меня из головы.
Как-то Мама и Папа сильно поссорились из-за чего-то там, и Мама так разозлилась на него, что прогнала из дома. Той ночью он не пришел ночевать. Не было его и на следующую ночь, и на следующую. Он отсутствовал четыре долгих дня. Наконец наш кузен Байрон сказал нам, что Папа спит в мастерской на полосатом диване. Когда наконец Мама пустила его обратно, оказалось, что Папа переменился. Он съедал принесенный ему на подносе ужин, лежа на своей оранжевой типовой кровати, и смотрел новости на испанском, те же, что и всегда, а его ноги отмокали в розовом пластиковом тазу. Но выглядел он иначе. Усталым. Скукожившимся. Лицо у него было серым, все в пушинках и ворсинках, волосы в беспорядке. Он казался acabado, конченым человеком. Поев, он освобождал мне место на ручке кресла, крепко обнимал меня и шептал на ухо: «Кого ты любишь больше, Маму или Папу?» И как-то раз я ответила ему: «Tú, Papá. Тебя».
И теперь, глядя на Папу, такого несчастного, такого acabado, мне хочется опять солгать ему.
Папа обнимает меня и всхлипывает на моем плече. «Не могу, – икает Папа. – Не могу. Даже позаботиться о тебе. Это. Все. Моя вина. Я. Виноват. В этом. Позоре».
Я думала, Папа приехал утешить меня. Но это я должна поддерживать его и говорить: «Мне так жаль. Я люблю тебя, Папа. Не плачь, пожалуйста. Я не хотела сделать тебе больно». Но я не могу выговорить такие слова. И потому молчу. Мой рот открывается и закрывается, я лишь тоненько стону, словно разматываю шелковую нитку моего тела. Тело разговаривает на своем языке, существовавшем до языка. Более честном и точном.
Большие перемены. «Обивочная мастерская Трех королей» процветает под руководством Дядюшки Малыша и Дядюшки Толстоморда. Папа не может поверить этому. Папу приглашают вернуться. В конце-то концов, он член семьи. Но при условии, что заправлять всем будет Толстоморд.[525]