Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы купили двухэтажный дом без лифта на Хоман рядом с Фуллертон. Мы живем на верхнем этаже, а Рафа и Зденка – внизу. Подвал снимает семья chaparritos из Мичоакана. Мама думала, будет здорово стать домовладелицей, – до тех пор, пока не стала ею.
На одной конфорке у Мамы шкворчит стейк, на другой – tortillas, а еще на одной она разогревает frijoles [532]Папе на ужин. «Я постоянно, постоянно что-то готовлю и разогреваю. Я собираюсь бросить это занятие. И что тогда?»
Она жалуется, но еда – единственный язык, на котором она способна говорить свободно, единственная для нее возможность спросить: «Кто любит тебя?»
– Mija, умоляю, – говорит Папа, туша одну сигарету и закуривая другую. – У меня сегодня утром случился большой coraje [533]с Толстомордом по поводу диванчика на двоих. А теперь еще и это. Я устал.
– Ну, я тоже устала, – продолжает Мама. – Я намучилась с этими жильцами. Предупреждаю, если ты ничего не предпримешь, то в дело вмешаюсь я! Ты слышишь меня?
– Не волнуйся. Я позабочусь об этом, – говорит Папа.
Спустя короткое время он возвращается, выполнив свою миссию.
– Я все уладил.
– Шутишь. Уже? Как?
– Я снизил им плату.
– Боже милостивый! Ты с ума сошел? Я поручила тебе это дело, и посмотрите…
– Послушай, Зойла, послушай меня! Ты помнишь те времена, когда десять долларов так много для нас значили? Неужели не помнишь? Помнишь, что у нас иногда не было даже десяти долларов, даже этой малости, чтобы протянуть до конца недели? Это было так давно, и не знаю, как ты, но я никогда, никогда не забуду, как стыдно мне было унижаться перед тем псом Марселино Ордонесом каждое первое число месяца. – И по-английски добавляет: – Я чувствовал себя больным.
И он выглядит больным, лицо у него какого-то странного цвета.
Мама ничего не говорит. Я не знаю, смирилась она, или сердится, или что еще, но что-то святое опускается в комнату и на короткое время одаривает ее мудростью молчания.
– Иди в кухню, – говорит мне Мама. – Помоги приготовить Папе ужин. – А затем, когда он уже не слышит, добавляет: – У него тяжелая работа.
Мама режет авокадо и cilantro и велит мне выжать лаймы для папиного лаймада.
– Ты знаешь, в чем твоя проблема? – кричит Мама в гостиную. – Ты не можешь забыть о работе в мастерской. Хватит думать о своих проблемах. Вы с Лалой вечно думаете о прошлом. С ним покончено! Не думай о нем больше. Посмотри на меня. Я не терзаюсь ненужными воспоминаниями. Ты собираешься сесть за стол или тебе принести все на подносе? – кричит Мама, заворачивая tortillas в чистое кухонное полотенце.
Нет ответа.
– Иносенсио, я с тобой разговариваю, – продолжает Мама.
И опять, нет ответа.
– Te hablo, te hablo.
Но Папа ничего на это не отвечает.
Когда я была маленькой, я не могла думать о некоторых вещах без того, чтобы у меня не начинала болеть голова. Одна: бесконечность чисел. Другая: бесконечность неба. Третья: бесконечность Бога. Четвертая: конечность Мамы и Папы.
Я справилась с первыми тремя вещами, но только не с четвертой, и не важно, есть ли у тебя в запасе пара жизней на то, чтобы привыкнуть к этому, не думаю, что кто-то готов к тому, что их мать или отец умрут, верно? Им может быть по сто пятьдесят лет, но ты все равно будешь кричать: «Эй, подождите», когда придет их время. Так я считаю.
В каком-то смысле ты думаешь об этом всю свою жизнь. Как о гильотине. Не требуется смотреть наверх, чтобы знать, что она там. Ты думаешь, у тебя получится быть мужественной, когда придет этот час, но у меня такое чувство, будто мое тело лишилось костей. Я пребываю в шоке оттого, что Папа распростерт на больничной кровати и вокруг него все эти аппараты и трубки, и Папа не может говорить, и его тело содрогается от ярости, и страха, и боли. Я не могу сдерживаться. Мумии в подвале Филдовского музея естественной истории; их внутренности достали через ноздри и набили их гвоздикой. Вот что я чувствую при виде Папы, вокруг которого суетятся медсестры, пытающиеся выставить нас за дверь. Я не могу сдерживаться.
Папу положили в палату интенсивной терапии. К нему пускают по одному, и сейчас с ним Мама.
Мне страшно.
Я сажусь на виниловую кушетку в комнате ожидания, но комната полна детей, притворяющихся, что делают домашнее задание, а на самом деле смотрящих «Игру молодоженов», слишком громко смеющихся и плюющих друг в друга кожурой от семечек. Я готова слушать что угодно, только не их гомон и не это идиотское телешоу. Пытаюсь молиться, но слова молитвы, обращенной к Святой Марии, застревают у меня в голове, словно я что-то вяжу и пропускаю петлю, и мне приходится распустить связанное. Я так давно не молилась. Выхожу в холл и вижу там ряд пластиковых стульев, и я устраиваюсь на них, закрыв глаза, чтобы сосредоточиться на молитве.
– Он хочет видеть тебя, – говорит Мама, опускаясь на стул рядом со мной. Я, должно быть, заснула, потому что звук ее голоса заставляет меня подпрыгнуть. И у меня больше нет предлога избежать этого, я должна пойти туда.
– Лала.
Мама зовет меня обратно, похлопывая по сиденью пластикового стула рядом с ней, заставляя меня снова сесть.
– Лала, послушай меня. – Она делает глубокий вдох. – Ты думаешь, твой отец совершенен… Не таращь на меня глаза, всезнайка. Ты не знаешь, о чем я хочу рассказать тебе. Послушай. Ты думаешь, он совершенен, но ты не знаешь его, как знаю я.
– Я знаю его всю свою жизнь!
– А что такое твоя жизнь? Ты живешь на свете всего пятнадцать лет. Что может знать такая huerca, как ты?
– Я знаю кучу вещей.
– Достаточно для того, чтобы впутаться в историю.
Она имеет в виду Эрнесто. И то, что она права, только злит меня.
– Лала, я с тобой разговариваю. Я собиралась рассказать тебе об этом, когда ты повзрослеешь, но теперь твой отец так болен, и он может… Ну, я думаю, время пришло.
Боль пронзает мою грудь, словно рыба поток холодной воды. И я слышу, как внутренний голос говорит мне: Сосредоточься! Слушай. Даже если тебе будет больно. Особенно если тебе будет больно.
– Твой отец, – говорит Мама. – До того, как мы с ним поженились… у него уже был ребенок. Незаконнорожденный. Я не знала этого, пока не вышла за него замуж, не знала даже после того, никто ничего мне не говорил. Очень долго.