Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну вот, обязательно нужно распространяться о Гумбольдте? – возмутилась Рената.
– Наша мысль – неотъемлемая составляющая существования, – попытался продолжить я.
– Чарли, хватит!
Обычно обходительный, как и положено с дамами, Текстер произнес ворчливо, не выпуская трубку изо рта:
– Лично мне интересно, как работает мысль у Чарли.
– Может, оно и интересно, если не слышать каждый день его сумасшедшие теории. А мысль его работает просто. Он валит в одну кучу деятельность американского Конгресса, философию Канта, ГУЛАГ в России, голод в Индии, коллекционирование марок, любовь, поэзию, сон, смерть. Нет, меня такая работа мысли не устраивает. Если уж тебе очень хочется быть гуру, Чарли, иди до конца. Надень шелковый халат и тюрбан, отрасти бороду. С бородой и твоими тонкими ноздрями ты будешь выглядеть как настоящий духовный учитель. Я тоже наряжусь под стать тебе, и мы станем той еще парой! Мне иногда приходится ущипнуть себя, дабы убедиться, что я не сплю. Будто проглотила пятьдесят таблеток валиума.
– Люди с могучим интеллектом не могут с уверенностью разделить сон и явь.
– Если человек не знает, спит он или бодрствует, это еще не означает, что у него могучий интеллект, – возразила Рената. – По-моему, своей антропософией ты просто хочешь за что-то наказать меня. Понимаешь, о чем я? Та недоделанная блондинка познакомила тебя со своим папочкой, и с тех пор все пошло наперекосяк.
– Хотелось бы, чтобы ты закончил свою мысль, – снова обратился ко мне Текстер.
– Короче говоря, дело вот в чем. У человека нет возможности выяснить, что творится у него в сердце. Я имею в виду любовь, жажду выйти за грань бытия, восторг от созерцания красоты, которая не поддается приемлемому определению. Говорят, будто истинное знание – прерогатива науки. Но существует несколько видов знания. Личность не обязана любить мир. Возьмем жизнь такого человека, как фон Гумбольдт Флейшер…
– Опять этот Гумбольдт, – вздохнула Рената.
– Кто сказал, что поэзии не угнаться за наукой, что она должна плестись позади, что художественный метод мышления принадлежит детству человеческого рода? И вот такой человек, как Гумбольдт – отзывчивый, великодушный, наделенный богатым воображением, ходит в библиотеки, роется в книгах, читает старинные шедевры, воспевающие полноценную жизнь, штудирует Шекспира, у которого каждый человек – личность, поэтому каждый его взгляд и каждый жест несет определенный смысл, у которого каждое слово весомо и значимо. О заколдованный мир искусства! Но вот этот человек сталкивается с грубой реальностью, и чары рассыпаются, кончается колдовство. Но действительно ли реальность разочаровывает?
– Вот уж нет, – вставила Рената. – По себе знаю.
– Да, это мы убедили себя, что у нас не хватает силы воображения, чтобы установить связь каждого индивидуума со всем мирозданием.
Мне вдруг представилось, что Текстер в своем выходном наряде пришел в церковь на воскресную службу, а я с кафедры читаю проповедь. Рената тоже здесь, улыбается накрашенным ртом, приоткрывая белые зубы, ее темные глаза весело поблескивают. Ренату забавляют мой вид и мои слова, и она прерывает проповедь недостойными возгласами. Я хорошо знаю ее воззрения. Все, что говорят, и все, что делают, либо увеличивает, либо уменьшает удовольствие от соития. Этим Рената проверяет практическую ценность любого слова, любого поступка. Можно ли всласть трахнуться?
– Мы сегодня собирались на спектакль в «Ла Скала», – сказала Рената, – могли послушать божественного Россини. И знаете, Текстер, что мы делали вместо этого? Мы поехали на Кони-Айленд, где Чарли получил свою долю наследства, оставленного его дружком Гумбольдтом Флейшером. Куда ни кинь, везде Гумбольдт, как «Фигаро здесь, Фигаро там». Так вот, восьмидесятилетний дядюшка Гумбольдта передал Чарли пачку конвертов с бумагами своего племянника. Вы бы видели, как Чарли читал их и плакал. Вот уже месяц я от него только и слышу: «сон», «смерть», «Уитмен», «Платон»… Он как Лидия, татуированная леди, весь в информации – помните, была такая песенка «Можно многое узнать от Лидии»?
– Мне хотелось бы посмотреть эти бумаги, – сказал Текстер.
– Слушай, давай завтра вместе полетим в Италию, – обратилась ко мне Рената.
– Дорогая, я буду там с тобой через несколько дней.
Трио Пальмового зала снова заняло свои места на подмостках и заиграло музыку Зигмунда Ромберга.
– Ой, уже четыре! – воскликнула Рената. – Хочу посмотреть «Глубокую глотку». Там начало в четыре двадцать.
– Ну а мне пора в порт, – сказал Текстер. – Ты ведь придешь, Чарли?
– Надеюсь, но сначала мне нужно повидать Кэтлин.
– Я уже наметил маршрут поездки для встреч с моими диктаторами. Так что можешь в любое время связаться со мной, если решишь поехать в Мадрид и начать работу над путеводителем. Только дай мне знать, и я сразу же примусь устраивать встречу. Я знаю, у тебя много дел в Чикаго, но тебе понадобятся деньги… – Он глянул на Ренату, которая прихорашивалась перед уходом. – А путеводитель принесет большие деньги.
– Ну, я побежала! – объявила Рената. – Вечером увидимся.
Она перекинула через плечо ремешок сумки, прошествовала по роскошному ковру и скрылась за вращающимися дверями. Рената была как часть рождественского убранства, золотое украшение среди зеленых иголок.
* * *
Я заглянул под стол, чтобы надеть ботинок, но его там не было. Исчез. Рената унесла его в своей сумке. Этой выходкой она выразила недовольство предстоящей мне сентиментальной встречей с недавно овдовевшей и, вероятно, доступной приятельницей, тем более что самой Ренате пришлось идти в кино одной. Она лишила меня возможности подняться к себе в номер. Кэтлин могла появиться с минуты на минуту. Поэтому я сидел, слушал музыку и ощущал холодок под одной ступней. Поступок Ренаты был символичен, ибо свидетельствовал о том, что я целиком принадлежу ей. Но принадлежит ли мне она? Когда у Ренаты пробуждается собственнический инстинкт, мне становится не по себе. Я знал, что, уверенная в одном мужчине, она начинает подумывать о другом. А я? Очевидно, я больше всего хотел обладать той, которая больше всего хотела бросить меня.
– Кэтлин, дорогая, рад тебя видеть! – воскликнул я, когда она подошла к моему столику. Я встал, опираясь на обутую ногу. Кэтлин дружески поцеловала меня в щеку. Лицо ее не загорело под невадским солнцем. В ее светлых волосах появились серебристые пряди. Кэтлин не растолстела, но пополнела, стала мягче, потеряла упругость. Естественный след минувших лет. Когда-то лицо ее было усеяно веселыми веснушками; теперь они превратились в заметные пятнышки. Кэтлин была в черном шелковом платье, отороченном на груди золотым шитьем.
– До чего же приятно встретиться с тобой, – сказал я, и