Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Челюсть Сирены отвисла в изумлении. Гертруда рассказала ей все, в мельчайших подробностях, с подачей скудной, без эмоций. Раньше возможности не выпадало, и девушка только сейчас освобождалась от бремени собственного неверия. Голые факты невозможного звучали в воздухе твердо и ясно, вместо того чтобы вечно перекатываться в недрах ее неуверенности, где они глодали разум и комкались, сменяя фокус, превращаясь в галлюцинацию.
Когда она закончила, обе женщины сидели молча, и внезапно тишину позолотили просочившиеся сверху звуки. Дуновения поднебесных аккордов волновались и парили по дому, придавая истории Гертруды еще большую странность своей жуткой красотой. В этом резком резонансе изгладился всякий привкус беспокойства, и они сидели в отрешенной тишине, пока Измаил вводил все больше и больше струн устройства Гёдарта в гармонию. Вибрация проходила сквозь женщин, сквозь ворочающийся комок жизни, сквозь мебель и полы до самого колодца, где мелодия усиливалась и вилась, разжигая крошечные механизмы, которые разжигали крошечные механизмы, которые разжигали крошечные механизмы.
По дороге домой Измаил мягко выпытывал у Сирены правду об их подруге; он хотел знать суть реакции Гертруды, знать, куда дует ее порывистый ветер. Машина плавно скользила по темному городу; мысли Сирены зарылись слишком глубоко, чтобы отвечать. Странная утомленность вела ее к спячке, в сторону от того места, где они с Измаилом производили свечение, – куда-то далеко от остывающей дистанции Гертруды и от ее последних историй о затаившихся чудовищах. В этом хрупком зыбком мире, где правило зрение, Сирена не знала, во что верить и кому доверять; ей хотелось сна, тьмы и надежды, какие всегда были у нее раньше. Она оправдалась измождением, обещая поговорить об этом позже. Глубже закопалась в свое походное одеяло и глядела на мутный город, где огни окон и светлячки сочувственно дрожали под еще певшую в сердце долгострунную музыку.
* * *
Через его ничто начинали сплетаться плющ и другие растения – поменьше, поупорнее. Это приносило им удовольствие – по ним пробегала соблазнительная щекотка, почти до самых кончиков корней.
Древний призрак похлопал дремлющего внука.
– Так доспишься до пустоты.
Реакции не было, и он похлопал опять.
– Пора просыпаться и густеть. Она волнуется и движется, сбрасывает тряпки. Ты должен собраться.
Цунгали открыл один глаз, ловил смысл старика другим. Почувствовал трение от ее непокоя; он знал, что лук горел раздеться, всеми фибрами стремясь к значению. Цунгали ненужно потянулся – с мускулами ненатруженными и отсутствующими. Если бы он мог, то забрал бы ее, унес в Ворр; ее нужно было отдать, пока лук не пожрали ярость и безумие. Пальцы невольно сжались, он взглянул на руку, и в психике что-то зашевелилось при виде того, чего быть не должно, – у его бока, выжидая, лежала призрачная рука. Теперь она казалась обычной – настолько обычной, насколько может быть мертвая рука, – но это же никак невозможно: она умерла прежде него. Так посмеет ли он взять лук?
Он знал, что дед не одобрит; старик был из того поколения, где мертвые знали свое место и шли по посмертной тропе с несгибаемой истовостью. Цунгали тихо поднялся и проскользнул к дому. Ветерок его намерений распахнул дверь крыльца на шепчущих петлях, и Цунгали преклонил колени перед луком, заговорив с ней мягким и уважительным тоном.
– Великая сестра, я из твоего народа – обычный воин, который желает только повиноваться. Я услышал тебя в нужде и прошу благословения прийти тебе на помощь. Дозволь поднять тебя и понести на твоем пути.
Ответа не было; лук оставался неподвижным. Когда он протянул дважды фантомную руку, покров спал, позволив пальцам сомкнуться на податливом бордовом чехле; тот не противился и не бежал его прикосновения. Цунгали почувствовал, как рука входит в видимое вещество, как лук хватает его, когда он хватал лук. Они сплавились без колебаний, и призрака налило теплом.
В опустевшем колчане осталась единственная стрела – белая, старая и напоенная историей; древко было твердым и искривленным; оперение лишилось бодрости и неряшливо пожелтело по краям. Цунгали достал ее с сиротливого места и вернулся к туманному предку.
Дед медленно повернулся навстречу и тут же отскочил. Секунду-другую Цунгали казалось, что старик окаменел, но потом его рот раскрылся и беззвучно раздался громогласный эфирный рев, потрясая листья, как семена в стручке. Древнее привидение заскакало с ноги на ногу, хлопая в ладоши и не находя себе места. Не этой реакции ждал внук, и все же в каком-то неописуемом смысле его рука не удивилась. Пока он стоял и постигал новое ощущение, оно распространялось, перетекая в другую его руку и изгибаясь, чтобы охватить шею и хребет.
– Это ты, – воскликнул старик, – это ты! Ты последний! – его ноздри расширились, и он свистел короткими вдохами, охваченный радостью с ног до головы.
Руки Цунгали стали едины с луком. Он подошел к дальнему углу сада Сирены, где стена закрывала все виды, и поместил кривую стрелу на тетиву, натягивая всеми силами. Гравитация растворилась, в процессе проглотив все тело. Стрела нацелилась над стеной в направлении Ворра.
В эту секунду все замерло. К нему обернулись растения, очевиднее всего – ленивые подсолнечники, болтающие тяжелыми желтыми коронами. Розы, истекая благоуханием, подняли сонные головы, как крошечные анемоны, вытянувшие деликатные шейки. Слепые головы червей, вырвавшихся из цепких артерий грязных метров под ногами, хранили бездыханную неподвижность, и развернулись к сцене глазные стебельки улиток. На нем сосредоточили калейдоскопные линзы тысячи пчел и мух, обрывая полет крыльев, когда момент натянулся в полную длину; встали в полете птицы над головой, приковав внимание к происходящему внизу. Все выгнулось к его изготовке – от слуг в доме до граждан города. В тысячах миль отсюда вздрогнул под неверно надписанным надгробием кремированный прах мертвого фотографа.
Тогда стрела сорвалась и дыхание восстановилось – прежде, чем большинство заметило его отсутствие.
Вместе с дедом, повторяющим каждый его шаг, последний Лучник покинул дом, оставив опеку над молодым человеком. Вместе они пошли по пути стрелы, следуя за рябящей турбуленцией, гудящей песнью, вибрирующей в воздухе.
Над ними плыла твердая линия лихих ласточек, образуя неистовую параллельную тень, чтобы вести их через светящиеся улицы Эссенвальда; мимо возвышающегося собора и отеля с балконом; мимо церкви Пустынных Отцов и рабского барака; мимо воспоминаний и смысла, за городские стены, на железную дорогу, в сердце Ворра.
* * *
Мейбридж принес с собой снег с ветреной