Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Уже недалеко.
Дурень отвечает: «Ну скажешь когда».
Как это омерзительно – вести разговор.
Эти негодные существа не должны обращаться к Ганимеду прямо. Их дело – на него работать. Их грубые мысли и сообщения должны поступать косвенно и только косвенно. Право, он предпочитал печатную переписку. Как и большинство его братьев и сестер – надо же как-то развести их сообщения с их мыслями. Ганимед так обрадовался, обнаружив тот печатный аппарат – телеграф или как его там, он не давал себе труда запомнить – и по простым электрическим импульсам усвоив его действие. Подчинить его себе было для него детской игрой, даже в таком урезанном состоянии – собственно, вся материя аппарата поддавалась манипуляции (ведь реальность здесь ограничена в основном материей, а она так податлива). Но что оказалось забавнее всего – по-настоящему забавно – это обнаружить, что, управляя аппаратом, Ганимед мог ощутить вибрации его металлических частей, проводов и бумаги и через эти вибрации понимать, что говорят эти… эти существа, думает Ганимед с безграничным презрением. Он мог понимать их речь.
То есть вести разговор, не глядя на них. Это стало для него облегчением.
Как он ненавидел эти… интимные связи.
Дурень говорит: «Не понимаю, что она вообще здесь делает».
Ганимед вздыхает про себя. Сейчас ему хочется – хочется больше всего на свете тоже повернуться к Дурню и ответить так:
«Ты знаешь, скольких из вас я убил? Скольких оставил гнить в горах? Десятки. Сотни. Молодых и старых, мужского и женского пола. Они и не поняли, что умирают. Были – и нет их. Их коснулся мой палец, и вот их нет».
Увидеть его лицо. Это бы дорого стоило.
Но Ганимед молчит. Дурень ему нужен. Дурень знает эти места, их образ жизни куда лучше Ганимеда. Ганимед, к примеру, не слишком понимает, как работает машина.
Зато он знает кое-что свое. Знает великий секрет. Быть может, – Ганимед сознает, что это маловероятно, но надеется, – ему известно кое-что, неизвестное даже Первому.
Ганимед обнаружил это – хоть и не признает никогда – случайно. Давным-давно, в первом приступе отчаяния, когда еще чувствовал себя
таким
заброшенным.
Даже сейчас, вспоминая об этом, сидя в машине, Ганимед пытается овладеть собой. Не желая видеть этого мира, приказывает своему сосуду закрыть глаза.
Мать, Мать, зачем ты нас оставила?
Куда ушла? Почему не возвращаешься?
Перестань. Перестань.
Хватит.
Ганимед сдерживает себя. Это чувство до сих пор остро как лезвие бритвы – обращаться с ним надо очень осторожно.
А один раз оно не утерпело. Нестерпимо было носить на себе эту плоть, жить в этом мире, в ловушке этого жалкого, темного измерения.
Оно точно не знало, как с этим покончить. Смерть была предметом, совершенно ему неизвестным. Но оно помнило подслушанные слова одного из этих ужасных маленьких людей: «В темноте гуляй с оглядкой, оступишься, так падать будет далеко».
Падать.
И вот Ганимед нашел подходящий пик и, глядя прямо перед собой, шагнул с него и…
Ну, получилось не совсем то, что нужно. Тело, его сосуд, сообщало, что все болит, внутренние его части торчали наружу, некоторых вообще недоставало, а Ганимед просто сидел в нем, пока из сосуда вытекала жизнь, и смерть все крепче сжимала его, и все темнело…
А потом… потом…
Потом был свет.
Молния.
Оно оказалось в небе. В небе между мирами. Городок ведь жил под куполом, под куполом их небес, небес той стороны, и на миг стало так, будто Ганимед пронзил этот купол, выполз на ту сторону, почти…
И рухнул вниз в искрящемся сполохе.
Тогда, не успев опомниться, Ганимед оказался за рулем грузовика, тяжелого грузовика. Черная баранка руля и черные сиденья, клубы дыма в кабине, а в остальном все вроде бы цело. Ганимед оглянулся направо и увидел в кабине еще двоих людей, молодых. Ганимед застыл, а дети твердили: «Папа, папа, что ты делаешь…» И Ганимед в растерянности, в ужасе, в смятении разинул его рот и завопил.
Стена. Столкновение. Лужи крови.
И вопль оборвался.
И снова молния. Купол, этот дивный купол, почти позади, оно почти вернулось в свои небеса с розовой луной, еще немного, и увидело бы красные звезды…
И снова вниз, вниз…
Оно открыло глаза. Оно что-то держало в руках – обугленные остатки граблей – и выронило их.
Ганимед огляделся. Он стоял в каком-то дворике. Дверь была открыта. Из дома выбежала толстуха, закричала в ужасе: «Майкл, Майкл, ты цел? Что это было?»
Ошеломленный Ганимед взглянул на нее. Потом на свои руки.
Оно не узнавало этих часов. Волосатых пальцев, обкусанных ногтей. Другие руки.
Оно попало в кого-то другого. В другой сосуд.
Оно поглядело на женщину. Потом сбило ее на землю и стало пинать, и пинало, пока та не перестала плакать. А потом развернулось и убежало в лес.
То был хороший день. День начала.
Несколько лет Ганимед экспериментировал с этим странным феноменом. Убивал себя множеством способов: оружием, ножами, химикатами (проглоченными или вылитыми на себя), выходом на проезжую часть, неосторожным вождением, внедрением своих частей в мусорную свалку и так далее. Поначалу оно проделывало это на глазах у людей – родных или друзей занятого им сосуда, – потом решило, что это неразумно, старшие наверняка заметят.
Особенно Первый. Как оно ненавидело Первого.
Но вот что оно узнало.
Они не могли покидать Винка. Никто из них – так сказала Мать. Но и умирать им не дозволялось. Поэтому, когда сосуд приходил в негодность, их просто отсылали обратно, в другой сосуд, выбранный, видимо, наугад.
Но Ганимед, хоть и не сразу, научился управлять выбором – подбирать нужный ему сосуд. И стал намечать себе одиночек, дома или на прогулке. Поиграв с новым сосудом несколько часов или дней, оно заканчивало его жизнь, взлетало и находило себе новый. Таким образом оно уходило от слежки, и никто не знал, кто или где сейчас Ганимед.
Оно могло следить за своими родичами. А они его потеряли из виду.
Не так они умны, какими себя вообразили, вовсе нет.
Но кое в чем выбор Ганимеда оставался постоянным. Само не зная почему, оно предпочитало определенные цвета – голубой и белый. Как правило, Ганимед презирал все свойства этого мира, этого недоделанного измерения, но со временем обнаружил, что бессознательно начал предпочитать чехлы этих двух цветов: мягкого бледного голубого и чистого яркого белого. На той стороне они не слишком хорошо воспринимали цвета: свет был лишь излучением, не стоящим их восприятия. Но здесь, пользуясь глазами сосудов, Ганимед обнаружил в себе сильное притяжение к голубому и белому и часто в глухой ночи выкрадывал из местных магазинов голубые костюмы и белые шляпы, одевался в них и разглядывал себя в отражающих поверхностях вроде витрин или тихих озер.