Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не слишком ли жестоко, думает она, кашляя в дыму, чтобы ее малыш, так долго продержавшийся без перемен, в конце концов был убит молнией? Разве мир может быть таким бесчувственным?
Но когда дым расходится, она видит невероятное.
Комната Майкла вся почернела – стены, пол, стол, рамки картин, – словно кто-то прошелся по ним струей из баллончика с черной краской в три слоя. Но Майкл невредим: его одеяло, матрас, подушки обгорели до неузнаваемости, а мальчуган в пижамке с кроликами лежит как ни в чем не бывало.
Больше того, он пришел в себя. Он садится!
– О господи, – бормочет Мэри. – Господи боже, Майкл!
Майкл осматривает себя. Трогает грудь. Он даже расстегивает кофточку и рассматривает кожу под ней, словно удивляется, что она цела. Потом поднимает глаза и оглядывается кругом. И голосом, совсем не похожим на прежний – как будто пытается говорить баритоном, – медленно выговаривает:
– Ну, это интересно.
И Мэри бросается к нему. Хватает за плечи.
– Ты цел? Ты очнулся? Очнулся!
Она ощупывает его – руки, ноги, туловище, к нескрываемому его изумлению.
– Ты здесь! Ты вернулся ко мне. Боже мой, чудо!
Майкл откашливается и делает движение, словно хочет поправить на носу несуществующие очки.
– Мадам, – говорит он, – полагаю, произошло недоразумение.
Он мягко берет и отводит ее руки.
– Что? – не понимает она. – М… Майкл?
– Не… совсем, – отвечает он. Осматривает свои руки. Озирается по сторонам. И вздыхает. Когда он снова обращает взгляд на женщину, в его глазах что-то мелькает. – Возможно, я позволил себе попасть в очень неловкую ситуацию, – говорит он.
У Моны уже начинают болеть ноги, когда каньон сворачивается завитком, и она видит кое-что, помимо скальных стен: дно полого уходит вниз, расширяется и скрывается в густой, белой как вата дымке, непроницаемой для глаз. Туман, разумеется, неестественный – здесь влаги не хватает, даже чтобы смочить почву, не то что породить туманы, как в Сан-Франциско. Тронутая лунным светом пелена еле заметно мерцает.
Ничего подобного Мона никогда не видела. Ей вспоминаются слова Парсона: «Он больше похож на Мать, чем я. Чем любой из нас». Сердце начинает слегка частить. С трудом верится, что она здесь, что она добралась.
Грэйси останавливается.
– Вот оно.
– Да уж, на вид именно «оно», – соглашается Мона и всматривается в туман. – Так… и что же это?
– Он там, – девушка кивает в туман.
– Хорошо. Веди.
Покосившись на Мону, Грэйси грустно улыбается и качает головой.
– Да ты шутишь? – говорит Мона. – Мне что, лезть туда одной? Что же ты раньше не сказала?
– Ну… чтобы вы на меня не злились.
– Зато я теперь злюсь, – сообщает ей Мона. – Господи. Мне что, и пистолет здесь оставить?
– О… – задумчиво тянет Грэйси. – Хм… мне кажется, это ему все равно.
Мона ладонями протирает глаза.
– Господи Иисусе.
– По-моему, вы теперь поняли, каково это, – говорит ей Грэйси.
– Это ты о чем?
– Каково здесь жить, – поясняет девушка и снова поворачивается к туману. Ее бледное, грустное лицо подсвечено розоватыми отблесками. – Нам не приходится выбирать, куда пойти, что сделать. Кое-кто думает, что выбирает, – им хочется так думать. Но так или иначе нам велят.
Мона смотрит на нее. И вдруг понимает, что эта бледная маленькая девчушка с безумными глазищами и тоненькими запястьями имела дело с таким, что ей и не снилось.
– Так не должно быть, – говорит она.
Грэйси только поводит плечом: и что с того?
– Я вам говорила уезжать.
– Разве? – спрашивает Мона.
– Да. По телефону.
– А, это ты звонила?
– Да. А толку-то. – Она цокает языком. – Я сказала ему, что сделала, а он сказал, это не важно. Сказал, вы останетесь. И не ошибся.
Мона спешит закончить разговор.
– Ты меня здесь подождешь? – спрашивает она.
– Конечно. Что мне еще делать?
– Может, ждать придется долго. Не знаю, сколько времени это займет.
Грэйси снисходительно усмехается.
– Вы правда думаете, что здесь время такое же, как там?
Мона бранится себе под нос:
– Хватит об этом!
Она подтягивает ремень винтовки, чтобы не болталась на плече, и спускается в туман.
Снаружи дымка выглядела как море ватных шариков. А изнутри она – мягкая знобкая занавесь. Мона уверена, что снаружи никакого света, кроме звезд и луны, но откуда-то свет просачивается, будто над ней или за стеной тумана установлены прожектора. А каньон крошечный – она сама видела, – так что должен бы заканчиваться тесным тупиком. Но под ногами словно широкое поле: совершенно ровная земля, стен не видно, и полное впечатление, что конца пути не будет.
– Алло? – окликает Мона.
И, конечно, не получает ответа.
Потом в тумане раздается голос флейты, тихий-тихий. Подумав, Мона сворачивает на звук. И останавливается, увидев свет.
Маленькие, круглые золотые огоньки – как подвешенные в тумане светящиеся шарики. В тумане трудно определить расстояние, но, похоже, до них сотня ярдов. Странно вот что: огоньки образуют большой правильный четырехугольник, зависший в дюжине футов над землей, словно на растянутых веревках. Мона подходит не спереди, а чуть сбоку, так что перспектива перекошена, но уверена, что глаза ее не обманывают.
Еще шаг, и она натыкается на что-то носком туфли. Опустив глаза, видит, что чуть не наступила на картонную коробочку. На коробочке простой красный бантик с ярлычком:
ДЛЯ МОНЫ
НАДЕЮСЬ, ТЕБЕ ПОНРАВИТСЯ!
Нагнувшись, Мона поднимает подарок и медлит – этот городок научил ее опасаться коробочек, – а потом, отбросив осторожность, открывает.
Внутри один билет из тех, что разыгрывают в торговых центрах или на лотереях. На нем надпись: «На одно лицо» и сбоку номер: 00001.
Рассмотрев билет, Мона продолжает путь. Светящийся прямоугольник приближается, и она начинает различать в нем большие черные буквы.
Это не прямоугольник, а плакат, вроде афиши. И подвешен он на фасаде здания.
Мона останавливается. Здесь нет ни дорог, ни тротуаров, ни следа цивилизации – в этом тумане, и все же она стоит перед большим кинотеатром из красного кирпича, какие строились в тридцатых годах, и за бархатными канатами ограждения видит старую стеклянную витрину под большим полотняным навесом и в ней буквы афиши «Американец в Париже».