Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он ловил себя на этом, то говорил, что это «весна», хотя такое объяснение, конечно же, не объясняло всего происходящего. Почему, например, он стал чаще менять халат на чистый? Почему стал обращать внимание на то, чтобы рукава халата застегивались на пуговицы, а не связывались тесемочками, которые сейчас, на третьем году работы в клинике, вдруг стали напоминать ему тесемки от кальсон?
Неведение его было, кажется, столь же искренним, сколь и притворным. Иногда возникала некая догадка, но как рыба, выпрыгивающая из темной воды, блеснув в сознании, тотчас же возвращалась в глубины, прежде чем он мог понять ее значение.
Подсказку ему могло бы дать исследование, какое имя кажется ему более звучным, чем другие, и в каком операционном зале лучше всего работается. Но ничего подобного он не предпринимал: сомнения, если они вообще были, а времени на их обдумывание ему едва хватало, исчезли только в мае, когда с наступлением сумерек все встречаемые на улице женщины стали похожи на медицинскую сестру Барбару.
Она была дочерью женщины, которой он дал кровь. Последовательный психоаналитик наверняка вцепился бы в этот поступок, стараясь добраться до его символического слоя. Может, в этом и была толика правды, но в действительности все оказалось намного сложнее. Стефан существовал в мире кафеля, стекла и никеля, среди белых халатов и чепцов с черными и пурпурными бархотками. Все были загружены непрекращающейся работой, которая, перетекая из солнечного дня в холодную светло-синюю ночь, имела свой похожий на музыкальный ритм, очень сложный и потрясающе интересный.
То, что кто-то аккомпанировавший событиям неожиданно стал главной мелодией, ускользнуло от внимания Стефана, и случилось так, что эта особа, выделившись из общего фона, изменила для него не только течение времени в клинике, но и течение его жизни.
У Барбары были светлая челка, серые строгие глаза, трепетный нос и энергичный подбородок. Ее белый застиранный халат с короткими рукавами обнажал смуглые, почти мальчишечьи руки, а сквозь ткань порою проступали твердые соски. Прямыми и крепкими были также ее стройные ножки в старой обуви на деревянных подошвах, а ладони были маленькие, сильные, с коротко подстриженными ногтями.
У Стефана удивительно часто стали появляться дела в том отделении, где она работала. Время от времени он встречал ее, выходя из клиники. Сколько в этом было случайного, а сколько планируемого – установить невозможно.
Присутствие девушки казалось ему все более необходимым, причем как-то по-особенному. Это не имело ничего общего не только с желанием физического сближения, но и даже с желанием поговорить. Ему было достаточно знать, что, когда, склонившись над операционным столом, он зашивает рану или сидит за белым лабораторным столом, Барбара хлопочет где-то рядом. Быстрый взгляд в ее сторону, мимолетное скрещение взглядов, тень ее мелькающей фигуры обеспечивали ему спокойствие на многие часы.
В клинике следовало быть особенно осторожным, ибо малейшее проявление чувств могло вызвать настоящий град колкостей. Многие врачи изображали циников, а некоторые даже ими и были. Так было потому, что цинизм – это простейшее обезболивающее средство от чужого страдания. Поэтому днем Стефану следовало быть осторожным.
Зато образ сестры Барбары стал посещать его по вечерам перед отходом ко сну, когда он пытался думать о Халине. Но он думал о Халине как о чем-то далеком: она осталась в его прошлом, словно прекрасное экзотическое насекомое, заключенное в янтаре. Стефан был немного опечален тем, что все это останется навсегда таким незаконченным, недоговоренным, неизменным. Вероятно, из-за того, что у нее была богатая натура, сегодня Стефан знал о ней ровно столько же, сколько и в первый день знакомства. «Правда, – думал он, – мое мнение о ней может быть неверным хотя бы потому, что много раз я пытался срежиссировать встречу или разговор, но это никогда не удавалось. Но разве то, что я вообще хотел режиссировать, не было ли вызвано ею?»
Так было принято решение – впрочем, в настроении полного равнодушия. Единственную неприятность для Стефана представлял Абаковский. Он появился в клинике для прохождения трехмесячной преддипломной практики в качестве специалиста. Стефан не любил его настолько сильно, что попустительствовал ему в выполнении обязанностей, насколько это от него зависело, ибо научился требовать от людей тем больше, чем больше он их ценил, как, например, Марцинова и Вися.
То, что было между ним и сестрой Барбарой (по сути дела, очень мало: несколько взглядов, выражение ее губ, как будто знающих слишком много, редкая улыбка), – все было неимоверно шатко, и это все надо было подтолкнуть в ту или другую сторону. И именно такое положение дел позволяло ему чувствовать спокойную и радостную уверенность, подобную земле под ногами опору. Секрет всей этой истории состоял, пожалуй, в том, что по крайней мере в отношении Стефана все происходило вне логики и не имело словесного выражения, зато порождало довольно бесполезные вещи: мечтания и сны. Главным образом сны, потому что, прежде чем дело дошло до истории с Абаковским, они были единственным местом (если можно так сказать), где он с ней встречался – кроме часов дежурств.
Абаковский относился к врачам с дружеским уважением, за спиной же о них долго и язвительно сплетничал, сестер пощипывал так, чтобы всегда оказаться на волосок от пощечины, флиртовал с пациентками, ужасно булькал, полоща в дежурке горло, двигал лохматыми бровями, засовывал короткие большие пальцы за пояс халата, откидывал голову назад и мурлыкал экзотические мелодии из фильмов, закрывая от удовольствия глаза.
Если бы эта игра, потому что он играл, причем с явным наслаждением, была только искусством ради искусства, то это было бы полбеды, но Абаковский явно старался создать согласно своим планам новые взаимоотношения между людьми: одних нейтрализовать ссорой, других завоевать, третьих, в конце концов перетянутых на свою сторону, держать в запасе, чтобы использовать в нужную минуту. Потому он так легко менял убеждения в своих разговорах. Стефан подозревал, что, по сути дела, ему было все равно и к любой ситуации он приспосабливался так, как слизняк прилипает к поверхности, по которой ползет, одновременно делая ее отвратительной для других остающимся налетом чего-то скользкого.
На дежурствах он часто скрашивал себе и другим время разговорами. Стефана он сперва осторожно обходил. Через несколько дней рассказал ему о каком-то знакомом, которому особенно не везло. Как только тот собирался жениться, начиналась война. Сначала в 1939-м, потом, когда он опять обручился во Львове, весной 1941 года. «Это через три недели началось. А сейчас… он опять влюбился – окольцеваться хочет…» – говорил он, поглядывая на Стефана. Явно хотел прощупать его на предмет отношения к войне. Тшинецкий, однако, не отреагировал, попросив поскорей привести в порядок истории болезней.
Через пару дней Стефан застал его между Жентыцкой и Фероневой, акушеркой с третьего этажа, рассказывающим о том, что если не сегодня, то завтра в Нью-Йорке нажмут такую кнопку – и тогда, фьють, все пойдет к чертям.
Неожиданно вынырнув из темноты, Стефан остановился на границе круга бледно-зеленого света. Весь разговор велся вполголоса, ибо за их спинами спали уставшие роженицы. Тшинецкий выразил удивление, что Абаковский, с виду цветущий и радующийся жизни, ждет гибели от рук американцев. Молодого врача в первую секунду смутило появление незваного слушателя. Но его поддержала Феронева.