Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, возможно, по-прежнему блефует, подумал я. Мое письменное общение сведено до минимума. Я написал всего одно письмо – когда арестовали Гарри Кларка. Неужели он его сохранил? И если это так, то каким образом твоему брату стало известно, о чем семнадцать лет назад я писал в этом письме?
– Моя мать работала уборщицей в «Сент-Освальдз», – продолжал твой брат, – а также ее часто приглашали в свои дома богатые соседи. У нее было больше десятка постоянных клиентов. Когда она вышла на пенсию, я стал тоже уборщиком. – Он помолчал, и я прямо-таки слышал, как он улыбается. – Просто смешно, какие вещи порой хранят старики! Старые записные книжки, дневники, автобусные билетики, письма, фотографии… Весь этот хлам у них не хватает духу выбросить, и он накапливается годами, ожидая неизбежного. Ведь люди в большинстве своем даже не задумываются о том, что с их вещами будет после того, как они умрут. Кто будет читать их письма? Рыться в их записных книжках и дневниках? А многим не приходит в голову даже то, что некоторые вещи, которые могут стать против них опасной уликой, следовало бы заранее уничтожить. Говорят, что мертвые позора не имут. Но иногда после мертвых остается нечто такое, что способно значительно повлиять на жизнь живых.
Я пытался совладать с собой, и все же голос мой чуть дрогнул, когда я спросил:
– И что же тебе удалось раздобыть?
– Одно письмо, – сказал он. – И это письмо написано тобой, Дэйв.
Я прикусил губу. Да, конечно. То самое письмо. Мне кажется, Мышонок, я всегда предчувствовал, что это письмо еще вернется и станет меня преследовать.
– Чего ты хочешь? – наконец вымолвил я.
Он коротко обрисовал свой план. Я выплачиваю ему еще одну, последнюю, сумму, и он навсегда исчезает из моей жизни. И я действительно больше никогда о нем не услышу.
– Ты что, за дурака меня держишь? – сказал я. – Это ведь будет продолжаться бесконечно.
– Нет, бесконечно это продолжаться не будет, – возразил твой брат. – Неужели ты думаешь, что я хочу здесь остаться? Да я мечтал убраться из этого вонючего городка с тех пор, как научился ходить! Но для осуществления моих планов нужны деньги. Я не желаю потом ползти на брюхе обратно. Я вообще не желаю сюда возвращаться. Нет, ни за что и никогда!
Я задумался. Его слова вызвали в моей душе одновременно и гнев, и страх, и улыбку. Но разве я сам, в конце концов, к этому не стремился? Разве не хотел встретиться с твоим братцем наедине?
– Хорошо, – сказал я. – Где мы встретимся?
– Жди меня завтра в девять вечера возле моста над каналом. Я приеду на машине и припаркуюсь где-нибудь внизу, на дороге. А ты стой на мосту. Там я передам тебе письмо, а ты мне – деньги. Затем ты помашешь мне ручкой на прощание и уйдешь.
Я ожидал, что он предложит встретиться в каком-то более безопасном месте; скажем, в кафе. Но он явно стал наглей и беспечней. А зря. Тут он ошибается, думал я; ведь теперь он, можно сказать, сам идет ко мне в руки. Впрочем, одна лишь мысль о том, чтобы встретиться с ним на мосту, на том самом месте, где нашел свой конец Пудель, казалась мне настолько соблазнительной, что сопротивляться ей у меня не было сил. И потом, в девять вечера на мосту почти никого не бывает; в тех местах вообще крайне мало риска встретить кого-нибудь, способного нам помешать. Он придет один. И он достаточно уязвим, чтобы я смог легко с ним справиться. Ведь еще по нашим детским играм в карьере я хорошо помню, как он чувствителен к боли – как своей, так и чужой – и любой форме насилия. Патологическичувствителен. При виде чужих страданий он способен буквально остолбенеть, а при виде наших ловушек, полных мышей, сразу начинал задыхаться, практически утрачивая способность нормально дышать.
Поистине это был дар богов. Все как-то сразу сошлось. Та незавершенная история с болтающимися концами, путаница последних семнадцати лет – все это кто-то, чрезвычайно милостивый ко мне, аккуратно отмел в сторону, дабы оно и вовсе вскоре исчезло навсегда. И я, Мышонок, теперь отчетливо представлял себе, как именно смогу избавиться не от одного, а сразу от двух своих врагов. Причем от меня самого требовалось только убедить Джонни, что он непременно должен прийти к девяти часам на мост и меня подстраховать. А потом, когда он окажется на мосту, ему нужно будет просто немного подождать, и моя ловушка захлопнется.
Дома у Эрика я не был довольно давно – примерно с тех пор, как умерла моя мать. А уж когда и у его матери проявились все признаки усиливающейся старческой деменции, я совсем от них отдалился, чувствуя, что так хочется Эрику. У него с Марджери всегда были очень близкие отношения; и он действительно был ей преданным сыном. Во всяком случае, в течение более чем десяти лет он ухитрялся жить, словно не признавая того, что ее состояние неизбежно ухудшается.
Все началось с безобидной привычки никогда ничего не выбрасывать, которая постепенно, далеко не сразу, превратилась в одержимость. Марджери бережно хранила все – старые письма и газеты, детские вещички и пустые пачки из-под сигарет. И все это она аккуратно складывала в коробки с наклейками, на которых непременно делала старушечьим почерком соответствующую надпись, а потом относила в подвал. Когда подвал был заполнен, настала очередь чердака; а когда и чердак оказался битком набит этими коробками, Марджери стала заполнять ими по очереди все имеющиеся в доме комнаты, выстраивая штабелями вдоль стен. Эрик как-то раз предпринял было попытку очистить от коробок хоть какое-то жизненное пространство, но отчаяние его матери было столь велико, что стало ясно: на вторую подобную попытку он уже никогда не решится.
– Кое в чем она была просто непоколебима, – объяснял он мне. – Впрочем, этого и следовало ожидать – в ее-то возрасте. – Я, впрочем, хорошо помнил: когда у Марджери все это началось, ей был всего шестьдесят один год, что теперь мне кажется чуть ли не молодостью. Во всяком случае, «преклонным» ее тогдашний возраст назвать было никак нельзя. И объяснить ее поведение «возрастными изменениями» было невозможно; да она и сама бы не смогла объяснить, зачем ей эти груды коробок, сложенных одна на другую и заполонивших буквально весь дом; или, например, почему она не позволяет входить в дом никому из «чужих людей». В результате любой ремонт – крыши, водопровода, дренажных канав в саду – Эрик был вынужден делать самостоятельно, иначе ему грозила очередная сцена, устроенная матерью. Он, между прочим, даже стены сам штукатурил.
– Мама просто не любит никаких перемен, – говорил в таких случаях Эрик. И хотя он отнюдь не был мастером на все руки или ярым сторонником направления «Сделай сам», но все же как-то ухитрялся поддерживать дом в относительно пристойном виде – во всяком случае, до тех пор, пока здоровье его матери окончательно не пришло в упадок и он не был вынужден впервые нанять сиделку, которая, впрочем, оказалась одной из целой череды сиделок, менявшихся с невероятной скоростью. Всех их Марджери Скунс ненавидела; она начинала их ненавидеть с первой же минуты знакомства. В отличие от моей матери, которая в своем слабоумии все же оставалась довольно послушной, Марджери всегда весьма яростно отстаивала свою точку зрения; она заявляла, что никакая помощь ей не нужна, и обвиняла сиделок в воровстве, а то и сочиняла дикие, совершенно неправдоподобные истории о насилии и даже несколько раз ухитрилась вызвать полицию, сообщив по телефону, что к ней в дом вторглась некая незнакомая особа.