Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю, – отвечает он. – Конечно, посреди этого, – Джон обходится без жеста, но она понимает, о чем он говорит: о небе, о просторе, об окружающем их огромном безмолвии, – я испытываю блаженство, чувствую себя редким счастливчиком. Но если говорить практически, какое будущее может ожидать меня здесь, в стране, где мне никогда не находилось места? Возможно, полностью порвать с ней было бы все-таки лучше. Отсечь от себя все, что любишь, и надеяться, что эта рана затянется.
Ответ прямой. И на том спасибо.
– Вчера, после того как вы с Михиелем уехали, я поговорила с твоим отцом, Джон. Если честно, я не думаю, что он полностью понимает твои планы. Я о Мервевилле. Твой отец уже немолод, да и чувствует себя плохо. Ты не можешь засунуть его в чужой город и надеяться, что он сам себя прокормит. И ожидать, что, когда ему станет худо, другие члены семьи станут заботиться о нем, тоже не можешь. Вот и все. Все, что я хотела сказать.
Он не отвечает. В руке у него подобранный с земли обрезок старой проволоки от изгороди. Раздраженно помахивая им налево и направо, сшибая метелки травы, он поднимается по откосу насыпи.
– Ну не надо так! – семеня за ним, восклицает она. – Ради бога, поговори со мной! Скажи, что я не права! Что я ошибаюсь!
Он останавливается, поворачивается к ней с выражением холодной враждебности на лице.
– Давай я посвящу тебя в обстоятельства моего отца, – говорит он. – У него нет сбережений, ни цента, и нет страховки. Рассчитывать он может только на государственную пенсию: сорок три ранда в месяц, по последним имеющимся у меня сведениям. В итоге, несмотря на его возраст, несмотря на подорванное здоровье, отцу приходится работать. Вдвоем мы зарабатываем за месяц столько, сколько продавец автомашин за неделю. Бросить работу отец может, только переехав туда, где жизнь намного дешевле городской.
– Но зачем ему переезжать? И почему в Мервевилль, да еще и в обшарпанную развалюху?
– Мы с отцом не можем жить вместе до бесконечности, Марджи. Это делает нас слишком несчастными, обоих. Это неестественно. Отцам и сыновьям не следует ютиться под одной крышей.
– Твой отец не производит на меня впечатление человека, с которым трудно ужиться.
– Возможно; зато я – как раз такой человек. И главная трудность состоит в том, что я ни с кем уживаться не желаю.
– То есть вся история с Мервевиллем затеяна из-за того, что тебе хочется жить одному?
– Да. Да и нет. Мне хочется иметь возможность оставаться в одиночестве по собственному почину.
* * *
Они сидят на веранде, все Кутзее, пьют утренний чай, переговариваются, лениво наблюдают за тремя сыновьями Михиеля, играющими посреди верфа[131] в крикет.
На горизонте вырастает и повисает в воздухе облако пыли.
– Это, наверное Лукас, – говорит Майкл, обладатель самого острого в семье зрения. – Марджи, Лукас едет!
Лукас, как выясняется, в пути с самого рассвета. Он устал, но весел и полон энергии. Едва поздоровавшись с женой и родичами, он присоединяется к играющим детям. В крикете он, может, и не силен, но любит общество детей, и дети его обожают. Лукас был бы лучшим отцом на свете: у нее сердце разрывается оттого, что он остался бездетным.
Джон тоже вступает в игру. В крикет он играет лучше Лукаса, обладает намного большим опытом, это видно с первого взгляда, однако дети теплых чувств к нему не питают. Как и собаки, заметила она. В отличие от Лукаса он не прирожденный отец. Alleenloper – такие и среди животных встречаются: одиночка. Может, и хорошо, что он не женился.
«В отличие от Лукаса» – и все же она разделяет с Джоном то, чего никогда не смогла бы разделить с Лукасом. Почему? Потому что у них было общее детство, бесценное время, когда они раскрывали друг перед другом сердца – да так, как в годы более поздние ты не раскрываешь сердце ни перед кем, даже перед мужем, которого любишь и ценишь превыше всех сокровищ мира.
«Лучше отсечь от себя все, что любишь, – сказал он во время прогулки, – отсечь все, что любишь, и надеяться, что эта рана затянется». Она очень хорошо его понимает. Именно это они и разделяют прежде всего: не просто любовь к ферме, к kontrei, к Кару, но и понимание того, что сопряжено с такой любовью, того, что она может быть бременем. И ему, и ей даровали возможность провести детство в священной обители. Вновь обрести это блаженство невозможно; и лучше не возвращаться в старые места – покинуть их, оплакав то, что ушло навсегда.
Лукас в боязни любить слишком сильно никакого смысла не видит. Для него любовь проста, и отдаваться ей следует всем сердцем. Лукас отдает всего себя жене, и в ответ она отдает всю себя Лукасу: «Телом сим буду служить тебе»[132]. Любовь к мужу выявила наилучшие ее качества, и даже сейчас, сидя за чаем и наблюдая за игрой Лукаса, она чувствует, как ее тело тянется к нему. Лукас показал ей, чем может быть любовь. А кузен… Ей не по силам даже вообразить кузена, отдающим кому-то всего себя. Каждый раз он хоть малую часть да придерживает – про запас. И чтобы понять это, вовсе не обязательно быть собакой.
Как было бы хорошо, если бы Лукас смог передохнуть, если б они провели в Фоэльфонтейне ночь, а то и две. Но нет, завтра понедельник, и уже к темноте им следует быть в Миддлпосе. И потому они прощаются после ланча с дядьями и тетками. Когда подходит черед Джона, она крепко обнимает его, прижимается всем телом к его телу, сопротивляющемуся.
– Totsiens, – говорит она: До свидания. – Я тебе письмо напишу, ты уж ответь.
– До свидания, – говорит он. – Счастливо доехать.
К сочинению обещанного письма она приступает в ту же ночь, сидя в ночной рубашке за столом кухни, которую получила вместе с мужем и которую полюбила за огромный очаг и всегда прохладную безоконную кладовку, чьи полки все еще ломятся от банок с вареньями и соленьями, заготовленными ею прошлой осенью.
Дорогой Джон, – пишет она, – я так разозлилась на тебя, когда мы застряли на мервевилльской дороге, – надеюсь, это не слишком бросалось в глаза, и надеюсь, ты меня простишь. Сейчас всю мою злость как рукой сняло, не осталось и следа. Говорят, нельзя по-настоящему узнать человека, не проведя с ним (или с ней) ночь. Во сне наши маски сползают с нас