Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я работал в реанимации седьмой детской больницы города Москвы, был у нас один пациент – кажется, звали его Миша. Мальчишке было около трех лет, болел он тяжелой гидроцефалией, в народе эту болезнь иногда называют водянкой. Его прооперировали, наложили шунт (трубка для отвода жидкости из головы). Шунт забился, в больницу приехали слишком поздно.
Операция прошла успешно, отток восстановили, но сознание так и не вернулось – наступил апаллический синдром (так называемая бодрствующая кома, когда глаза у больного открыты, есть хаотические движения конечностями, различаются сон и бодрствование, но никакой контакт невозможен, потому что нет и малейших признаков сознания). Полная стабильность в течение нескольких месяцев и никакого просвета. Бесперспективный больной.
Середина 90-х была неплохим временем для медицины в крупных российских городах, а тем более в столице. Реанимационные отделения открывались, причем на фоне всего происходящего на волне постперестроечной разрухи даже неплохо обеспечивались. Тянули Мишу мы долго и, в принципе, могли бы тянуть еще. К тому же у нас было прекрасное духовное окормление – в седьмую детскую приходил известный московский священник отец Феодор Соколов, как пастырь поддерживая и маленьких пациентов, и их близких, и врачей.
Не последнюю роль батюшка сыграл и в моем духовном становлении, но сейчас речь не о том.
К Мише ежедневно приходила мама – молоденькая совсем, звали ее, как сейчас помню, Света – сама реанимационная медсестра, студентка медицинского вуза. Муж от нее ушел, когда мальчик лежал у нас в реанимации.
В реанимацию вход родственникам разрешается только по особой договоренности не только с лечащим врачом, но и с руководством отделения – санитарно-гигиенические нормы здесь должны блюстись особенно тщательно. Но Свете мы шли навстречу и разрешали приходить почаще. Потому что ее сын был бесперспективным. Совсем. С точки зрения медицины у него не было ни малейшего шанса.
Это был тот редкий случай, когда традиционные пафосные слова о долге матери, несении креста и так далее теряют всякий смысл. Единственное, что могла сделать Света для своего ребенка, это забрать его домой. Он не нуждался ни в какой помощи, кроме постоянного круглосуточного ухода. Работать она бы не смогла.
Медсестры из нейрохирургии, где Миша лежал после того, как его сняли с аппарата ИВЛ, сами прямо говорили Свете: «Напиши отказ. Он может лежать много лет. Ты совсем молодая, тебе надо жить и работать. А мальчика мы переведем в Дом малютки». Света плакала, но держалась. Каждый день она приходила к своему бесперспективному Мише, которого не могла даже на руки взять, и сидела около него.
Ничто не бесконечно, не бесконечно и человеческое терпение. В конце концов, поразмыслив, она пришла к выводу, что в Доме малютки ребенку обеспечат уход лучший, чем нищая неработающая мать, и написала отказ.
А на следующий день Миша умер. Света даже не успела с ним попрощаться, о чем горько плакала у меня в ординаторской.
Хоронила она его сама.
По закону жанра здесь должна возникнуть некая мораль. Например, что мать должна находиться с ребенком до конца. Или, напротив, что младенец в Царствии Небесном, и свою нетерпеливую маму простит (вернее, уже простил). Или что Господь позволил маме отказаться от сына накануне его кончины, чтобы ее исстрадавшееся сердце не разбилось окончательно в момент констатации смерти. Или что-нибудь еще столь же нравоучительное.[3]
Но я не хочу выводить никакой морали.
(из воспоминаний о старой скорой)
В старые времена скорая помощь была фактически семьей. Или, точнее, братством. Этакой Запорожской Сечью от медицины. В каждом курене, то бишь подстанции, был атаман – заведующий, писарь – старший фельдшер, судья – старший врач. А ниже бурлила вольница, в которой выделялась старшина (по аналогии с советом старейшин у запорожских казаков. – Прим. ред.) – уважаемые сотрудники. Все звали друг друга на «ты» – и врачи, и фельдшера, по имени-отчеству величали лишь очень уважаемых сотрудников либо очень пожилых, да и то часто обращались к ним «дядя» или «тетя» и по имени.
Но горе было тем, кто не хотел вписываться в эти обычаи. Их не любили, с ними не хотели работать, их не принимали в компании, с ними даже не выпивали по утрам. Особенную же неприязнь вызывали врачи (часто сами из фельдшеров), которые всеми силами пытались показать свое превосходство над фельдшерами.
Доктор по фамилии Борщ был как раз из таких. Он требовал называть его только по имени-отчеству, несмотря на еще достаточно молодой возраст. Всеми силами он пытался показать, что любой фельдшер по сравнению с ним – ничтожество, мало того, что безграмотное, так еще и безрукое. При любой запинке фельдшера Борщ хватал в руки шприц и сам делал укол. Нет, безруким он как раз не был, все-таки многолетний фельдшерский стаж давал о себе знать, но оскорбленные фельдшера лелеяли планы мести. К тому же Борщ в качестве знака отличия от прочего скоропомощного быдла носил поверх халата не черную шинель, а обычное серое демисезонное пальто.
В этот день Борщ работал с двумя фельдшерами. В 19 часов одного из них перевели принимать ночную бригаду (водители работали по 14-часовому графику и 4 часа – с 19 до 23 бригада трудилась не в полном составе), в 23 часа все воссоединились, но наркотики, в нарушение инструкции, остались в кармане фельдшера.
Госпитализацию в 67-ю больницу фельдшер выпросил с трудом. Диспетчер отдела госпитализации долго возмущалась плохой слышимостью (микрофон прикрывался рукой), но все же дала просимый стационар якобы по требованию пациента. План мести начал работать.