Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Унаследовать отсутствие не означает, однако, отсутствия наследства. Стирание фигуры отца можно прочитать и в менее заметных знаках, даже lapsus calami, например, когда он пишет, что его мать овдовела в 1915 году, то есть в год его рождения и за год до смерти его отца. Эта вторая ошибочная дата в «Биографии» стыкуется с тем, о чем Барт открыто говорил в разных интервью и с разными собеседниками, не придавая, однако, этому решающего значения. Речь о том, чтобы породить самого себя, дать себе собственную территорию и быть самому себе законом. Ролан Барт, произошедший от Ролана Барта. Сам от себя. Временами фигура отца появляется снова, мифологизированная, конечно, но сопровождаемая вопросами о том, кем он мог быть или о чем мог думать. 9 марта 1978 года, сидя на конференции в Институте океанографии, Барт разглядывает висящую в аудитории «огромную реалистическую картину», на которой показаны хлопочущие на палубе матросы. Он отмечает: «Очарован одеждой (и следовательно, морфологией) моряков. 1910. Отрочество моего отца. Он должен был быть таким»[90]. 1 августа в Юрте, когда смерть матери, очевидно, пробудила воспоминания об отце, он дает фрагменту своего дневника-картотеки название «Смерть моего отца» и переписывает туда песнь Ариэля из «Бури» Шекспира:
Отец твой спит на дне морском.
Кораллом стали кости в нем.
Два перла там, где взор сиял.
Он не исчез и не пропал,
Но пышно, чудно превращен
В сокровища морские он[91].
Если в творчестве Барта мотив кораблекрушения носит исключительно метафорический характер, в его жизни оно было определяющим событием. Сгинувший в море отец не только лишает его инстанции власти и силы противостояния, он его расшатывает. Он бросает его в море (en mer) с матерью (avec sa mère). Он обрекает его на вечную качку, поэтому нужно уметь удерживать равновесие. Сам Барт это напрямую не тематизировал, но эти мотивы вместе встречаются в «W или воспоминания детства» Жоржа Перека. Кораблекрушение, которое потерпел маленький Гаспар Ванклер, напрямую связано с воспоминанием об отце. Последние слова в VII главе: «Судно терпит крушение», а первые слова VIII главы: «У меня хранится одна фотография моего отца»[92]. В книге Перека умирает мать, но условия кораблекрушения связаны с отцом так же, как и с матерью. Отсюда некая холодность по отношению к их смертям, которая долгое время мешает вернуться к этой теме или задать о ней вопросы. «Не знаю, чем занимался бы мой отец, если бы остался в живых. Удивительно то, что и его смерть, и смерть моей матери нередко представляются мне чем-то очевидным. Это вошло в порядок вещей»[93]. Можно заметить, что Барт прибегает к той же сухости и отстраненности, которые можно принять за безразличие. «Мой отец был морским офицером; он погиб в 1916 году в Па-де-Кале в ходе сражения на море; мне было одиннадцать месяцев»[94]. В книге «Ролан Барт о Ролане Барте» подпись к фотографии отца имеет более интимный тон, но из-за категорий безмолвия, касания и перечеркивающей черты все оказывается под знаком исчезновения: «Отец, очень рано погибший (на войне), не включался ни в какой дискурс памяти или самоотречения. Воспоминание о нем, опосредованное матерью и никогда не угнетавшее, лишь мягко затрагивало мое детское сознание, словно какой-то почти безмолвный дар»[95]. То, что нет отца, которого пришлось бы убить, имеет свои преимущества. Но из-за этого возникает сложное, искаженное отношение к противостоянию и подрыву. Юлия Кристева говорит, что манера Барта всегда ставить себя на место ученика показывает, что ему определенно не хватало отца и что ему случалось связывать эту нехватку с языком[96]. Вместо этого был страх: «Я боюсь – значит, я живу»[97]. Барт связывает страх именно с рождением, с глубокой незащищенностью грудного младенца, это «фоновый страх» или «фоновая угроза», остающиеся в людях, в чем они часто боятся признаться.
Кораблекрушение – это сразу падение и поглощение, неопределенность и шаткость. Все эти мотивы разбросаны в текстах Барта. Фрагмент книги «Ролан Барт о Ролане Барте», озаглавленный «Детское воспоминание», содержит историю падения на дно ямы. Это произошло в Марраке, в районе его детства в Байонне. Дети играли на стройке… «В глинистой земле были вырыты большие ямы под фундаменты, и вот однажды мы играли в одной из таких ям, все ребята вылезли наверх – а я не смог; стоя на поверхности земли, они сверху смеялись надо мной: пропал! одинок! под чужими взглядами! отвержен! (отверженность – значит быть не вовне, а одному в яме, взаперти под открытым небом)». Открытая большая яма могла бы быть могилой его отца. Так, взрослый вспоминает, как ребенком постоянно разыгрывал сцену кораблекрушения, в соответствии с разной драматургией. Но мать рядом, и ее присутствие смягчает кошмар катастрофы: «…и вдруг вижу – прибегает моя мать, она вытащила меня и унесла прочь от ребят, наперекор им»[98]. Отсюда происходят два основных страха: страх неопределенности и страх исключения. От неопределенности недалеко до слабости, но неопределенность проявляет некоторую настойчивость. Она существует в некоторых словах и в сопровождении языка, в котором идет процесс разложения, а не разрушения. «При разложении я готов сопровождать это разложение, сам постепенно разлагаться; я отхожу чуть в сторону, зацепляюсь и тяну за собой»[99]. Таким образом кораблекрушение обнаруживается в письме, в конкретной практике языка. Это расшатывание структур, оппозиций, между которыми не надо выбирать.
Он также дорожит чувством отделенности, исключенности из кода, чувством человека, «которого все время ставят на место свидетеля, а дискурс свидетеля, как известно, может подчиняться только кодам отделенности – либо повествовательному, либо объяснительному, либо критическому, либо ироническому; но ни в коем случае не лирическому, однородному с тем пафосом, вне которого ему приходится