Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доктор включил настольную лампу, Адам, не помня о церемониях, бросился в кресло, хозяину же оставалось присесть на кушетку.
— Ну-ну, не волнуйтесь, — сказал с усмешкой доктор. — Сперва о том, жесток ли я по отношению к вам. Как видите, у меня есть веское основание ценить вас по иному счету, чем вы сами того хотите, господин Авири. Вот оно, доказательство вашей трусости, — этот портрет. И если есть жестокая правда в том, что я высказал, то не во мне она родилась. Вот она, ваша работа, собственноручный памятник самопредательству!
Доктор вскочил и заходил взад-вперед вдоль узкой комнаты, останавливаясь то у картины, то перед Адамом.
— Это ваш шедевр, вы это знаете, и вообще — да, да! — это великой, немыслимой прелести вещь, — как же вы, способный на такое, столько лет бездельничали, черт возьми! И хуже того, плодили эту вашу чушь контраст-гармонию!
— Э, доктор, перестаньте!.. — миролюбиво прервал его Адам. Он уже вполне владел собой. — Да я не виноват, что этот портрет так удачно вышел. Случайность, доктор, случайность!..
— Согласен, не виноват! — продолжал в запальчивости доктор. — Как не виноват в своем таланте! Виноват же в том, что…
— …предал свой талант! — закончил Авири и с деланной скорбью воздел руки к небу.
Этот жест разом вскрыл комизм ситуации. Доктор Мэвин ломился в открытую дверь: разумеется, Авири и сам отлично знал все то, в чем доктор взялся его обличать.
Теперь они снова оба сидели, и доктор неторопливо рассказывал. Картину Надя привезла сюда прямо из галереи. Она объяснила доктору, что портрету надлежит заменить здесь ее, Надю. И не только здесь, в стенах квартиры, но и, главное, в сознании самого доктора, так как она просила его больше не видеться с ней. Пораженный доктор Мэвин попытался было сказать, что это условие излишне, но Надя ничего не стала обсуждать. Для доктора это было ударом. Он знал ее на протяжении многих лет, помнил еще ее мужа, а когда родился мальчик, стал их семейным детским врачом. Мальчик привязался к нему, доктор же любил его с глубокой нежностью.
— Незачем скрывать от вас, что мне всегда были дороги они оба, — продолжал доктор. — Верно, что в последнее время я стал думать о Наде, как о женщине, способной подарить мне новую жизнь. Но я отлично понимал, что она во мне видит лишь старшего друга — близкого и, смею сказать, нужного ей, — но не больше того. В сущности, я ей гожусь в отцы, а ее сыну — в дедушки. Не сомневаюсь, Надя не раз задавала себе вопрос, сможет ли она стать моей возлюбленной, моей женой, и она, конечно, всякий раз отвечала на это одно лишь «нет».
Доктор умолк, подумал немного, затем взял со стола два небольших листочка — из тех, что предназначены для записи телефонов и различных повседневных дел, и что-то коротко набросал на одном из них. Второй листок он протянул Адаму.
— Я хочу просить вас ответить мне на один вопрос. Вы можете быть уверены, что у вас нет никаких причин уклоняться от него: ваш ответ важен лишь мне одному. Я, видите ли, написал то, что предполагаю, вот здесь. — Он показал Адаму свой сложенный вдвое листок. — Напишите и вы ваше слово, и мы сравним оба ответа. Вот что я хотел бы знать: когда писался ее портрет или когда он был только закончен, вы уже были близки?
Адам сразу же написал «нет», сложил листок и отдал его доктору. Тот развернул свой, затем листок Адама, странно, как-то беспомощно поглядел на художника и тихо, с расстановкой спросил:
— Но вы… вы, Адам, уже знали, что любите… или хотите ею обладать?..
Адам покачал головой.
— Нет, доктор. Ни я, ни… думаю, что… ни она. — Вдруг он оживился. — В самом деле, портрет, наверное, был той самой незримой границей, после которой… когда людей начинает вести друг к другу уже бессознательной волей… В портрете высказалось что-то, что…
Он остановился, потому что доктор показывал ему свой листок: на нем было написано «да».
— Как я плохо ее знал, оказывается… — бормотал доктор Мэвин. — Она удивительна… неземная, да-да, неземная!.. Я был уверен, что эта просьба — не видеться с ней, — означает, что она кому-то принадлежит уже, и поэтому она не хочет двусмысленного моего положения. Теперь же оказалось — она решила щадить мои чувства, — доктор усмехнулся, — еще до того, как я начну по ее лицу читать окончательный приговор… — Он стал смотреть на портрет. — Но здесь, в ее чертах, — разве в них не выражение любви? Разве тут не сама любовь, художник, вы же должны это видеть?!
Адам повернулся на вертящемся сиденье и тоже вгляделся в лицо, освещенное плохо, потому что свету было только от расположенной низко настольной лампы. Он мог согласиться с доктором, что там, в проступавшем из темноты лице, запечатлелась любовь. Но он никогда не смог бы объяснить, как эта ясно проступавшая печать любви легла на сделанную им картину, и потому ничего не ответил доктору.
— Я знал, что Надя стала работать у вас, — решил доктор продолжить, — но выполнял ее волю и не делал попыток с ней встретиться. Я сильно скучал по мальчику. Я подумал, что на свидание с ним запрета не существует. Тогда я отправился к детскому саду, и там-то мне сказали, что у мальчика случилось сотрясение и что в сад его мама больше не приводила. Она им, правда, сообщила, что все благополучно обошлось, но… Я и волнуюсь и… признаюсь, тоскую. — Неловкая пауза была короткой. — Я ничего не скрываю, Адам. И я не хочу быть смешон и назойлив. Моя жизнь и дальше будет идти своим чередом, и если можно быть за них спокойным, то ничего другого для себя я не желаю. А если это так, то почему бы нам всем не быть друзьями, Адам?..
Доктор напряженно ждал ответа, но вместо того Адам снял телефонную трубку, набрал номер и, выждав, пока на другом конце линии заговорят, сказал нарочито обыденным тоном:
— Надя, добрый вечер. Мы сейчас приедем вместе с нашим общим другом — доктором Мэвином.
Доктор стал бывать у них в доме чуть ли не ежедневно. Мальчик души в нем не чаял. Адам вел с доктором обычные мужские разговоры — политика, экономические непорядки, ход Уимблдонского турнира, — но они затевали также и нескончаемые споры относительно искусства, в коих доктор проявлял себя неисправимым романтиком, Адам же прагматиком тем большим, чем эмоциональнее доктор наступал на него. Адама ничуть не обижали, а скорее