Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бедный ребенок. Уснул в самолете. Пришлось попросить, чтобы его понесли на руках.
– Но ведь на Рождество он должен быть в Милуоки у бабушки и дедушки?
– У дедушки инфаркт. Вдруг умрет. Что касается отца, мы не могли его разыскать. У меня Роджеру быть нельзя, слишком мала квартира.
– Но у Ренаты тоже есть квартира, – возразил я.
Сеньоре, занятой сердечными делами, некогда было присматривать за Роджером. Некоторых господ из числа ее ухажеров я знал. Мудро старуха поступает, что не показывает им внука.
– Рената в курсе?
– Конечно! Она знала, что мы с Роджером едем. Мы с ней по телефону обо всем договорились… Чарлз, дорогой, закажите нам завтрак, не откажите в любезности. Роджер, ты ведь поешь хрустящих хлопьев, правда? А мне, пожалуйста, горячее какао, две свежие булочки и бокальчик бренди.
Ребенок, сгорбившись, сидел на ручке кресла.
– Давай, малыш, ложись на мою кровать. – Я снял с него сапожки и отвел в нишу.
Сеньора проследила, чтобы я хорошо укрыл его и задернул занавеси.
– Так это Рената велела привезти Роджера сюда?
– Конечно. Вы наверняка тут несколько месяцев проведете. У нас не было другого выхода.
– Когда приезжает Рената?
– Завтра Рождество, – ответила моя возможная теща.
– У вас поразительная осведомленность, сеньора. Да, Рождество, и что из этого? Приедет она сюда на праздники или отметит Рождество в Милане, с папочкой? Или еще куда-нибудь поедет? Но Рената не может этого сделать. Вы же подали в суд на мистера Биферно.
– Чарлз, мы летели десять часов. У меня нет сейчас сил отвечать на ваши вопросы. Закажите завтрак и, пожалуйста, побрейтесь. Не привыкла видеть за столом небритого мужчину.
Упоминание о бритье побудило меня вглядеться в лицо сеньоры. На нем лежала печать величия. В мантилье и вуали она восседала, как леди Эдит Ситуэл. Ее власть над дочерью, которая была так нужна мне, простиралась очень далеко. В глазах моей гостьи затаилась змеиная сухость. Она тронулась умом, это факт. Но завидное и нездоровое самообладание делало ее неприступной.
– Я успею побриться, пока принесут какао. Скажите, сударыня, почему вы выбрали такой неудачный момент, чтобы преследовать синьора Биферно по суду?
– Это мое дело. Оно никого не касается.
– Разве? Ренаты тоже не касается?
– Вы говорите, как если бы были ее мужем. Рената поехала в Милан, надеялась, что тот тип признает свою дочь. Разве ее мать не заинтересована в этом? Кто воспитал девочку? Кто сделал из нее такую исключительную женщину? У синьора Биферно три дочери, и все некрасивые простушки. Если он хочет иметь четвертую, красивую, которую родила ему я, пусть платит по счетам. Не вам учить испанку таким вещам.
Я сидел на диване. На мне был мой любимый бежевый шелковый халат, не совсем, правда, свежий. Кисти на концах слишком длинного пояса много лет волочились за мной по полу. Официант вкатил столик с завтраком и широким жестом сдернул с него салфетку. Мы поели. Сеньора смаковала коньяк, а я разглядывал ее лицо: наметившиеся усики на верхней губе, орлиный нос, крупные ноздри и желтоватые белки.
– Я купила билеты на «Трансатлантические линии» через вашего агента, ту португалку, которая щеголяет в пестром тюрбане, ее, кажется, миссис Да Синтра зовут. Рената посоветовала попросить фирму записать стоимость билетов на мой счет. Наличных у меня ни цента не было. – Сеньора в этом отношении похожа на Текстера. Оба с гордостью и с видимым удовольствием сообщают, как мало у них денег. – А здесь еще сняла комнату для нас с Роджером. Мой институт закрылся на зимние каникулы. Я хоть отдохну немного.
Насколько мне известно, дома для умалишенных не закрываются. Но сеньора имела в виду другое – секретарские курсы, где преподавала коммерческий испанский. Я всегда подозревал, что на самом деле она не испанка, а мадьярка. Как бы то ни было, учащиеся ценили ее. Если в учебном заведении нет человека с сумасшедшинкой, ничему хорошему там не научат. Годика через два-три сеньора выйдет на пенсию. Кто тогда будет возить ее в инвалидной коляске? Неужели она видит меня в этой роли? Вероятно, старуха надеялась, что, подав в суд, разбогатеет. Почему бы и нет? В Милане тоже есть свои урбановичи.
– Таким образом, мы проведем Рождество вместе, – заключила сеньора.
– Малыш совсем бледный. Уж не заболел ли? – встревожился я.
– Да нет, просто устал.
Тем не менее Роджер спустился с небес с гриппом. Администрация отеля прислала одного из лучших в Мадриде врачей. Испанец, окончивший Северо-Западный колледж в Миннеаполисе, пустился со мной в разговор о Чикаго и основательно потряс мой карман, ибо пришлось заплатить ему по американским ставкам. Кроме того, я дал сеньоре денег на праздничные подарки, и она накупила кучу безделушек.
На Рождество настроение у меня совсем упало. Жалея, что со мной нет моих девочек, я радовался компании Роджера. Мы читали с ним сказки, вырезали из старых газет полоски и склеивали их в длиннющие ленты. В номере, и без того душном, стоял запах клея и типографской краски. Рената не звонила.
Мне вспомнилось, что Рождество в 1924 году я встретил в туберкулезном санатории. Нянечки дали мне большой пестрый мятный батончик и ажурный чулок с шоколадными монетками, обернутыми в золотые бумажки. Я чуть не заплакал от этого подарка, и мне еще больше захотелось к маме, папе и даже зловредному брату Джулиусу. У меня защемило сердце, задрожали руки, но я, постаревший изгнанник, нашедший приют в Мадриде, подавил нахлынувшие чувства и, вздыхая, продолжал резать и клеить полоски из газет. Дыхание бледного Роджера отдавало шоколадом и клеем. Бумажная лента уже дважды обежала номер, и теперь ее предстояло повесить на люстру. Я старался держать себя в руках, но иногда меня словно прорывало. Я терял самообладание, если начинал думать о том, что делает Рената в своем гостиничном номере в Милане, о мужчине, который с ней, об их позах и пальцах. Ну нет, им не удастся превратить меня в человека, выброшенного после кораблекрушения на необитаемый остров. Я старался вспомнить цитату из Шекспира о том, что «Цезарь» и «опасность» – это два слова, рожденных на свет в один день, причем Цезарь старше и страшнее. Но это было слишком отвлеченно и не помогло. К тому же двадцатый век не удивишь ни ревностью, ни завистью, ни горем. Двадцатый век видел всякое. После смертоубийственных войн и холокоста некого винить за отсутствие интереса к личным неудачам