Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, ничего! – твердил Юлик. Он, конечно, разозлился, но вида не показал: без двоюродных братьев Гонзалесов ему теперь никуда. – Пустяки, малость подправить и подмазать, и дело с концом… А теперь надо заехать куда-нибудь выпить и поесть.
Мы остановились у мексиканского ресторана. Юлик быстро умял изрядную порцию цыплячьих грудок с наперченной подливкой. Я свою порцию доесть не смог. Он взял мою тарелку и заказал еще пирога с орехом пекан и чашку мексиканского какао.
Когда мы добрались до дома, я сказал, что поеду в свой мотель: устал, надо полежать.
Прощаясь, мы постояли с Юликом в саду.
– Ты хоть какое-нибудь представление об этом полуострове получил? – начал он. – Если дело с участком выгорит, это будет самая удачная операция в моей жизни. Этим хитрожопым кубинцам придется помогать мне. Я их заарканю, заарканю! Пока буду выздоравливать, мне сделают землемерную съемку и составят карту местности. К началу переговоров с этими ленивыми латиноамериканцами у меня будут макеты сооружений и полный финансовый план. – Помолчав, он добавил: – Конечно, если останусь жив, ты меня понимаешь… – Юлик протянул руку и набрал с маршалы горсть плодов. – Не хочешь попробовать?
– У меня заворот кишок будет от обжорства.
Юлик стоял и задумчиво жевал ягоды, выплевывая косточки и кожуру и вытирая свои ачесоновские усы. Взгляд его был устремлен вдаль. Его одолевали тяжелые мысли. Они были меленько написаны на каждом квадратном дюйме его нутра.
– Чак, мы с тобой в Хьюстоне до операции не увидимся. Гортензия против. Сказала, я с тобой распускаюсь, а она знает что говорит. Я еще вот что хочу сказать. Если я умру, женись на Гортензии. Она хорошая баба, лучше не найдешь, тем более сам. Она честная, я ей на сто процентов доверяю, понимаешь? Конечно, крупновата, зато я с ней хорошо пожил. У тебя не будет никаких финансовых проблем, поверь мне.
– Ты сказал ей об этом?
– Нет, но написал это в письме. Гортензия, верно, догадывается, что, если я загнусь на операционном столе, мне хотелось бы, чтобы она вышла за другого Ситрина. – Он строго посмотрел на меня. – Она сделает все, как я велю. И ты тоже.
Стареющая луна висела золотым шаром. Между мной и Юликом прокатилась волна любви, и никто из нас не знал, как с ней справиться.
– Ну ладно, пока. – Брат отвернулся.
Я сел в машину и тронулся в путь.
* * *
– Все в порядке, – сказала Гортензия по телефону. – Ему в сердце пересадили ткань с ноги. Теперь он еще здоровее будет.
– Славу Богу! Значит, он вне опасности?
– Да, завтра можешь повидать его.
Гортензия не захотела, чтобы я был в больнице во время операции. Поначалу я приписал это невольному соперничеству жены с братом мужа, но потом изменил мнение. На ее месте я тоже относился бы с подозрением к той безграничной, полуистеричной привязанности, какую питал я к Юлику. Сейчас в голосе Гортензии зазвучали нотки, каких мне не случалось слышать прежде. Гортензия выращивала диковинные цветы и имела привычку покрикивать на собак и мужчин. На этот раз, однако, я почувствовал в ее тоне ту теплоту души, которую она обычно приберегала для своих экзотических питомцев. Фон Гумбольдт – а он строго судил людей – не раз говорил мне, что я человек отнюдь не мягкий, а, напротив, слишком суровый. Перемены во мне (если таковые произошли) порадовали бы его. В наш век поголовного критицизма люди вслед за наукой (точнее сказать, научной фантастикой) полагают, что они разочарованы, расстались с иллюзиями, которые питали друг к другу. Согласно всеобщему закону сохранения энергии, нынешнее умаление достоинств ближнего – вещь куда более реалистичная. Поэтому у меня и были кое-какие сомнения насчет Гортензии. Теперь же я решил, что она хорошая женщина.
Я лежал у себя в номере на широченной кровати, читал Гумбольдтовы бумаги и Рудольфа Штейнера, и мне было хорошо.
Не знаю, что я ожидал увидеть в палате, где лежал Юлик, – пятна крови или костные опилки. Хирурги распиливают человеку грудную клетку, вынимают сердце и, отложив его в сторону, выключают, как какой-нибудь моторчик; потом, закончив работу, опять включают его. Я не мог отделаться от этого ощущения. Но вот я вошел в палату и увидел, что она залита солнечным светом и заставлена цветами. Над изголовьем у Юлика висела небольшая медная пластинка, на ней были выгравированы имена папы и мамы. Лицо у брата было желто-зеленое, горбинка на носу заострилась, седые усы топорщились точно иглы ежа. Но вид у него был довольный. Меня обрадовало, что он такой же неуемный, как всегда. Конечно, Юлик был еще слаб, но все равно казался воплощением энергии и деловитости. Если бы мне вздумалось сказать ему, что вид у него немного нездешний, он обдал бы меня холодным презрением. Окна в палате блестели чистотой, всюду стояли великолепные розы и георгины, и в обитом кожей кресле сидела, закинув ногу на ногу, миссис Ситрин. Несмотря на полноватые и коротковатые ноги, Гортензия, невысокая сильная женщина, была довольно привлекательна. Жизнь продолжалась. Могут спросить какая. Эта, наша земная жизнь. Могут спросить, что она такое – земная жизнь? Впрочем, не время ударяться в метафизику. Я был счастлив, но не давал воли своим чувствам.
– Ну, малыш, ты рад? – спросил Юлик тихим голосом.
– Конечно, рад.
– Вот видишь. Выходит, сердце можно починить, как ботинок. Можно поставить новую подметку и даже передки. Как это делал Новинсон на Аугуста-стрит…
Похоже, я вызываю у Юлика ностальгию. Он любил слушать то, о чем не помнил сам. Где-то я читал, что вожди африканских племен имеют при себе особых вспоминальщиков.