Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я даже не знаю, что с ним, а он не знает, что я жив. Не знаю, что он думает обо мне, думает ли вообще. Лучше бы, чтобы не думал. Так обоим легче, так может показаться, что нашей дружбы просто не было. Сердцу легче, а его сердце совсем не такое, как у них. Его можно разбить… А вдруг он заболел? Как он лечится без лекарств Ульмана, без моих сиропов и настоек? Надеюсь, он никогда не вернется в Академию. Но вдруг желание увидеться с Ульманом пересилило? Что если он слетал к нему? Что он сказал, когда увидел его впервые за эту бесконечность? Надеюсь, не просил его… Сколько вопросов, на которые уже никогда не будет ответов.
Понимать свою настоящую жизнь я не хочу. Пусть на мои вопросы ответов не будет. Пусть найдутся ответы на вопросы о Вильгельме. Он еще жив, он на свободе. А моя жизнь – тюрьма. За годы пребывания здесь, отсчитывать которые я уже давно бросил, я не видел ни единого животного, а есть приходится траву и кору. Здесь нет даже птиц, никто ни разу не пролетал над островом. Я не знаю, где нахожусь. Почти не помню, что было перед тем, как я исчез. И эта амнезия настолько страшна, что я даже перестал бояться смерти. Может, у меня и не было свободы, но и смерть мне не была страшна. Сейчас же я только о ней и думаю. Но я должен выжить. Хотя бы ради Дела, которое объединяло нас. Ради него, Вильгельм, я все еще жив. Может, мы когда-то еще встретимся. Я так скучаю… Здесь никого нет. Никого, совсем никого».
Вильгельм продолжал читать, всматриваясь в такие знакомые буквы, и плакал. Улыбался, представляя Норриса, но слезы его продолжали течь. А потом оглядывался, всматриваясь в пустоту. Столько боли было в этих строках, столько горечи и одиночества, которого не знало ни одно существо этого бренного мира. Столько пустоты и страха, сменившегося ядовитым отчаянием. Вильгельм сморгнул стоявшие в глазах слезы и увидел доски террасы. На полу остались сладкие лужи апельсинового сока. Пели птицы, а вдали шумел океан. Уже не ядовитый.
Он поднял заплаканные лиловые глаза и увидел старца, уже не незнакомца. Его молочные глаза смотрели уже совсем иначе. Вильгельм наконец узнал его, и пелена, прежде скрывавшая такие знакомые, родные черты, спала.
Он протянул руки к старцу и потянул на себя, испачкав его одеяние в пыли темницы, соли и пепле. Старец послушно сел напротив. Он не произнес ни слова, будто боялся, что навредит Вильгельму. Вильгельм дышал, с трудом выдавливая из себя каждый вдох. Он провел подушечками пальцев по щеке старца. Мир стал громче, оглушающе громким. Запахи стали отчетливее. А мысли – болезненнее.
Вильгельм улыбнулся, вновь заплакал и притянул товарища к себе. Обхватил его тощее тело грязными руками, почувствовал аромат трав, нащупал амулеты и камни, висевшие на шее старца. Узнал их, ведь многие из этих кристаллов дарил сам, некоторые даже во времена их жизни на Земле.
Старец обнял в ответ и положил ввалившуюся щеку на макушку Вильгельма. Он впервые улыбнулся. Молочные глаза будто начали проясняться, являя миру темные радужки, знакомые Почитателю ничуть не хуже своих.
Вильгельм плакал, хрипел и кашлял, прижимаясь к хрупкому, но такому сильному телу, и повторял, срывавшимся от счастья и отчаяния голосом:
– Норри, ты вернулся ко мне! Норрис, дорогой друг, столько лет, столько лет, и ты вернулся, вернулся ко мне…
Глава тридцать седьмая
Карета подъехала к дому, слегка подпрыгивая на неровной дороге. Катя нервно поправляла складочки на платье и готовилась к очередной встрече с мужем. Во рту горько, но графин, прежде наполненный водой, пуст. Нужно было наполнить его в городе.
Улица встретила женщину жарой, да такой, что от земли шел пар, а даль нельзя было рассмотреть за размытой, словно не успевшее засохнуть масляное полотно. Катя не хотела выходить, но в карете, казалось, не осталось воздуха для нового вдоха. Она стерла пот со лба, изрезанном парой морщин, и пошла к дому, ступая по дорожке, усыпанной сухой травой, которую еще не успел убрать спрятавшийся в тень садовник.
Она ездила в ближайший город. Каждый раз ей приходилось трястись в карете, сжимать обветрившиеся руки в кулачки и улыбаться, пока экипаж не отъедет подальше от дома. И лишь потом предаваться чувствам.
За домом простирались апельсиновые сады, принадлежавшие прежним хозяевам, море почти заливалось на террасу, которая спряталась за шумные в ветреный день деревья, а прислуга суетилась на кухне, громко звеня посудой. За месяцы затворничества Катя научилась определять, какой звук дает поварешка при встрече с кастрюлей. Слуга вытащил вещи из сундука и потащил их в дом, а женщина медленно пошла к террасе.
– Екатерина Алексеевна, вы хотите что-то? – По-французски спросил слуга, но Катя улыбнулась, как учили ее на уроках этикета, и покачала головой.
– Иди. Ничего не нужно.
Катя подставила лицо Солнцу. Кожа покрылась горячей маской лучей. Глаза защипали.
Она ездила не в магазин, не за новыми платьями или парфюмом, удивить которыми могла разве что улиток и ящериц. Катя писала письма. Много писем, спрятанных в темные конверты и скрепленных сургучом. Для этого ей приходилось сбегать из дома, укрываться от прохожих, строчить послания в карете. А ведь раньше все было иначе – раньше она думала, что наконец обрела свободу.
Все началось с того, что Вильгельм выбросил из дома всю бумагу для писем, спрятал перья и чернила, оставив лишь краски и холсты для себя. С миром вокруг себя он контактировать отказывался, устраивал себе отдых. Вильгельм мечтал об уединении, о месте, где никто бы не мог его найти, а Катя лишилась возможности переписываться со своей семьей, которая осталась в Петербурге. Иногда Кате казалось, что Вильгельм пытается спрятать ее от всего мира. Иногда ей чудилось, что никаких глаз, кроме фиолетовых, она не видела уже так давно, что даже липкого чувства, когда их взгляды встречались, не осталось. Иногда ей казалось, что ее не касался никто, кроме Вильгельма. Казалось, на коже оставались красноватые, как после прикосновения к горячей поверхности, отпечатки его пальцев, всегда холодных. Катя гадала, таяли бы на больших, почти огромных в сравнении с ее, ладонях снежинки, или оставались бы словно очередные бриллианты. Иногда Катя задумывалась, откуда у мужа появлялись деньги, но он, вопреки комплиментам ее уму, никогда не старался объяснить или хотя бы ответить