Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яков Семенович вздрогнул от отвращения.
Но образ развратника тоже не подходил к Шахотину.
Его обращение с Верой было ровное, дружеское. Он иногда слегка подсмеивался над ней, называя своей Антигоной. К нему, Вакшакову, он относился ласково и приветливо, интересовался его диссертацией, по вечерам, уходя в свою спальню, просил его посидеть с Верой Андреевной или уговаривал их обоих пойти погулять.
– А что, если он просто добрый, доверчивый человек?
Яков Семенович покраснел при этой мысли.
– Что я! Да отчего же ему не доверять! – чуть не вслух говорит он сам себе. – Почему ему не доверять мне, как всякому другому человеку? Какие глупости лезут в голову! Да и какое мне дело до всего этого?
Но дело, очевидно, было, так как диссертация не писалась, а лучи заходящего солнца, сквозившие через темную листву кленов, говорили: «Девять часов! Через полчаса ты будешь сидеть на террасе за чайным столом, будешь смотреть на белые, нежные руки, словно порхающие между серебром и хрусталем, на эту красивую головку с гладким бандо темно-русых волос… Море там внизу будет тихо шуметь, и в надвигающейся темноте по склону горы зажгутся огоньки дач, утонувших в своих садах».
Яков Семенович схватил фуражку.
– Куда же мы пойдем, Вера Андреевна? – спрашивает Вакшаков, спускаясь за Верой по ступеням террасы.
– Пойдемте, как тогда, на обрыв, – отвечает Вера, накидывая на голову белый шарф.
Он заметил сегодня ее нервное состояние, играть она отказалась, почти все время молчала. Шахотин, видимо, старался развлечь ее, шутил, рассказывал «случаи из жизни», затрагивал то тот, то другой вопрос, а она сидела задумчиво, положив локти на стол и упершись подбородком в скрещенные руки.
Вакшаков так привык к спокойному выражению ее лица, что иногда боязливо взглядывал на ее сдвинутые брови и слегка подергивающийся уголок губ.
Теперь, идя за ней по темной аллее к обрыву, он замечал это волнение в торопливости ее легкой походки, в нетерпеливом движении, каким она схватила концы шарфа, когда порыв ветра крутил их.
– Кажется, собирается буря – ветер все усиливается, – сказал Яков Семенович, чтобы прервать молчание.
– Это хорошо, – произнесла она отрывисто и, словно поправившись, прибавила: – уж надоела хорошая погода.
Они дошли до обрыва и сели на камнях. Ветер все усиливался. Невидимое в темноте море шумело где-то внизу. Вакшаков не различал ее лица, темное платье слилось с окружающим мраком, и только концы ее белого шарфа то изгибались и дрожали в воздухе, то беспомощно опускались.
Вера молчала.
– Не вернуться ли нам домой, Вера Андреевна? Ветрено… а вам, кажется, нездоровится.
– Нет, я здорова… Почему вы меня спросили? – раздался ее голос из темноты.
– Так, сам не знаю, мне показалось. Я привык, Вера Андреевна, к вам, к выражению вашего лица, и вижу, что у вас горе, что вы чем-то расстроены… Боже сохрани – я не хочу расспрашивать вас о ваших тайнах, но, может быть, я мог бы вам быть полезен.
Она коротко и отрывисто засмеялась.
– Помочь вы мне не можете, тайны никакой нет, нет и горя, а есть самая обыкновенная, житейская неприятность… Выходит срок моему паспорту, а муж мне не дает другого.
– Вы замужем?
Опять из темноты послышался отрывочный смех.
– Боже мой, с каким удивлением вы это сказали! Да, замужем, к несчастью своему и этого человека.
– Но ведь вы можете получить паспорт и помимо мужа, ведь, наверное, у вас есть основательные причины, по которым вы его оставили, – пылко заговорил Яков Семенович, – позвольте мне, как юристу…
Она опять слегка рассмеялась.
– Дорогой Яков Семенович, какой вы странный человек! Вы знаете меня всего полтора месяца и уже решили, что я жертва моего мужа. Почему вы не допускаете, что, напротив, он моя жертва? Что же вы молчите? – насмешливо спросила она.
– Право не знаю… но мне кажется, что вы не способны на дурной поступок, – пробормотал он.
– На дурной поступок я, может быть, и не способна, но моему мужу я сделала большое зло, исковеркав всю его жизнь.
– Боже мой, но любовь – это та область, где делают зло самые честные, самые добрые люди только тем, что перестают любить. Но со стороны вашего мужа уже жестоко и не честно лишать вас свободы. – Голос Вакшакова дрогнул.
Он чувствовал, что все его существо тянется туда, в темноту, что он испытывает какую-то страстную нежность к этой женщине, что ему хотелось бы броситься к ее ногам, утешить ее, крикнуть ей: «Я не хочу, чтобы ты была несчастна! Ты так прекрасна – ты должна быть счастлива».
– Обратите внимание, Яков Семенович, как люди несправедливы вообще, – заговорил она не то печально, не то насмешливо. – Вы знаете меня и совершенно не знаете моего мужа. Я вам симпатична, вы дружески сошлись со мною, и вы меня оправдываете, стараясь свалить вину на людей, вам совершенно неизвестных. Это несправедливость дружбы. Если вы когда-нибудь полюбите женщину, вы будете ее оправдывать еще больше. Здесь вы осудили моего мужа, не зная, кто из нас прав, там, даже зная вину этой женщины, вы оправдаете ее за красивые глаза, за локоны, или за что-нибудь подобное.
– Нет, Вера Андреевна, я прощу, а не оправдаю – это разница, – воскликнул он, вставая.
Он сделал к ней несколько шагов, и ее фигура слегка вырисовалась из темноты. Она сидела на камне, согнувшись и вытянув на коленях сложенные руки.
Лица ее он по-прежнему не различал.
– В отношении моего оправдания на вас еще подействовало традиционное понятие о женщине-рабе и деспоте-муже. Мой муж совсем не деспот и очень мягкий, очень добрый человек, но этот сентиментальный взгляд так укоренился, что исключений даже вы не допускаете. – Она засмеялась.
– Как же объяснить то, что он отказывает вам в паспорте – иначе как не деспотизмом или местью? – возразил он, слегка задетый ее смехом.
– Какой там деспотизм! Ему мучительно хочется раз в год взглянуть на меня. Я приеду, он будет валяться у меня в ногах, заставит мою девочку ласкаться ко мне, в надежде, что я соглашусь остаться, и затем